не отвертишься!
Пакари забился в угол и завизжал громче всех.
Нуру сжала пальцы в кулак, разжала, уняла тревожное дыхание и, решившись, открыла дверь.
— Что это? — закричала ей в лицо Медок, протягивая бусы. — Хотела выставить меня воровкой, обвинить в краже?
— Нет. Нет! — воскликнула Нуру. — Они твои. Ниханга обещал тебе, а мне отдал, лишь чтобы позлить тебя, — они твои!
Медок опустила руку. Она тяжело дышала, дрожа от гнева, но слушала.
— Я их не прятала, — сказала Нуру. — Оставила на видном месте. Думала, ты поймёшь…
— И я поняла, — протянула Медок недобро. — Если б я промолчала сейчас, ты бы меня обвинила. Что ж, ты права в одном: бусы мои, и я их беру — вот, ты отдала при всех. Но эту гнусную затею я тебе не спущу, так и знай!
— Всё не так! Я не винила бы… Я не подумала…
Но Медок не дослушала, ушла, а другие стояли. Видно, выскочили на шум — кто успел сменить наряд, а кто в белом, домашнем. Тростинка присела, завязывая шнурки сандалий.
— Хотела отдать, так дала бы при всех, честно, — сказала она. — Теперь не докажешь, чего ты хотела.
— Синие Глазки не такова, чтобы хитрить, — оборвала её Шелковинка.
— Да, у этой не хватило бы духу, — согласилась Уголёк, без стеснения стоя в одной юбке, уперев руки в бока. — Бросить и убежать, не осмелившись на разговор — только это она и могла…
— И зря! — гневно воскликнула Звонкий Голосок. — Думаешь, сестрёнка, нам часто носят дары? Повезло, так хватай и держи крепче! А почему досталось тебе, а не другой, и заслужила ли ты, думать нечего. Дали, так заслужила! Но теперь все знают, что у тебя легко отнять — сама отдашь, и Ниханга узнает, что ты не ценишь подарков, и другие мужчины узнают. Стыдно за тебя, сестрёнка!
— Мне ничего и не нужно! — ответила Нуру.
— Зря мы хвалили тебя Ниханге, — сказала Уголёк. — Ты обидела его, отвергла его подарок. Он рассердится на тебя, и на нас заодно.
Пакари выскочил из комнаты, кинулся под ноги одной, другой — девушки заохали, отступая, замахали руками, — и бросился прочь от споров и громких голосов.
— Одевайтесь! — велела Шелковинка, хлопнув в ладоши. — Гости ждут. Не хватало, чтобы услышали ваши крики!
Но гостям в этот вечер хватало своих печалей. Они явились рано, и у них, видно, вышла размолвка. У стены лежали скатанные ковры, испорченные вином — их не успели унести, — и смердело гарью. Женщины мели осколки у опрокинутого стола: курильницы, блюда — всё разбилось, фрукты и закуски раскатились, лежали, затоптанные.
Кочевники сидели в дальнем углу, непривычно тихие, и дикарок не было видно — может, Имара отослала. Каждый вечер они кружились, разрисованные, почти нагие, едва прикрытые кожей и мехом, и выкрикивали: «Ха!», потрясая ножами, — и кочевники вторили им, смеясь, пока не разбирали каждую и не уносили наверх или не сплетались тут же, на коврах в полумраке зала, охваченные страстью. Их крики перестали пугать, теперь пугала тишина.
Храмовник — незнакомый, из тех, что ходили редко — пил вино, кривя разбитый рот, и с ненавистью глядел на городского главу. Тот сидел отдельно — взгляд блуждает, одежды залиты вином, жидкие волосы встрёпаны.
— Пойдём со мной, — позвала его Уголёк, повинуясь жесту Имары. — Я вымою твоё тело…
— Оставь меня, девка! — воскликнул он и затрясся, топнув ногой. — Поди прочь!
— Ты слаб и жалок, Панеки, — сказал, поднимаясь, Йова, предводитель кочевников. — Ты как глупый пёс, что мечется, не зная, кусать людские руки или лизать, и всегда лижет и кусает невпопад! Разве Таона — не твой город? Разве ты не сам звал меня? А теперь не знаешь, как быть, и ищешь виноватых.
Имара отослала одну из женщин, и та поспешно вышла.
— А виновны у тебя все, — продолжил Йова. — Сборщики податей — за то, что их бьют, люди — за то, что бунтуют и распускают слухи, храмовники — за то, что не умеют наставить людей.
— Он далёк от народа! — прохрипел храмовник и сплюнул. — Беднота в этом городе давно отдала последнюю вошь.
— А в чём виновен мой народ, — сказал Йова, не слушая храмовника, — ты и вовсе не можешь решить, Панеки. В том, что из-за нас по Таоне гуляют слухи? Нас не любят, и винят в этой хвори, а ты не можешь заткнуть им рты. Теперь мы виновны в том, что в твоём городе не платят податей, а ты не знаешь, они охотнее заплатят, если выставить нас вон, или если мы заменим твоих сборщиков?
Вайата в женском зале смолкла. Кто-то, видно, сказал, что ей не время петь.
— Мы тебе не работники, Панеки, — докончил Йова. — Мы уйдём из города — Фарух нас ждёт, и я надеюсь, он не собака вроде тебя, — но уйдём, когда сами захотим, а не когда ты нам велишь. А с тобой поделюсь мудростью, раз у тебя нет своей: им нечем платить, так пусть платят своими шкурами, иначе завтра изобьют тебя, как сегодня били сборщиков податей. Ты плохой хозяин, и гостям у тебя тошно! Имара, зови женщин и прогони этого шелудивого пса, но пусть он заплатит за наше веселье.
В зал вошёл хозяин, Мафута — видно, слушал и ждал, — и с ним один из работников, тот, что по утрам носил воду, а вечером сидел у входа, сторожил. Городского главу взяли под руки и увели, он и рта открыть не успел. Но вели не на улицу — в сад: таких гостей не швыряют в пыль, на дорогу.
Стало тихо. Вайата не пела, женщины ещё не пришли, мужчины молчали. Тут Медок подошла к Йове.
— В этом городе у тебя больше врагов, чем ты думаешь, кочевник! — сказала она.
Имара зашипела.
— Объяснись, — потребовал Йова, положив Медку на плечо ладонь. Сжал, но она и не дрогнула.
— Ты зовёшь Панеки псом, и всё же он трудится во славу Подмастерьев, как Светлоликий Фарух, как все мы. Но в этом городе есть лазутчики Творцов, и они хотят тебе зла. В этом доме!
— Что ты несёшь, глупая? — закричала Имара.
— Дай ей сказать, — велел кочевник. — Пусть укажет на врага.
— Синие Глазки, — сказала Медок, поправляя на шее бусы. — Спроси, отчего она появилась тут сразу, как вы пришли в город. На коленях просила, чтобы ей позволили носить вино и не ложиться с мужчинами, а потому всегда была в зале, ходила, слушала…
Тут Медок заметила, что другие готовы вмешаться, и воскликнула:
— У неё подшит подол — разве это не