Янаш также первый раз в жизни видел вблизи юношу этого типа и лёгкости и свободы его мысли надивиться не мог. Иногда он им поражался, иногда он притягивал его, потому что в нём было столько же благородства, сколько пустоты.
Его только болезненно задело то, когда он очень тщательно начал расспрашивать о Ядзе и чрезвычайно расхваливать её красоту, которую признавал восхитительной.
– Правда, – сказал он, – что мои глаза в этой пустыне от чудесных лиц наших женщин отвыкли, что изголодались по женскому очарованию, но даже среди двора и самых красивых наших дам ещё бы панна мечниковна взяла превосходство.
На навязчивые вопросы Янаш едва отвечал, с великим уважением к своим дамам.
– Я не знаю почему, – отозвался Яблоновский, – панна мечниковна на меня производит больше впечатления очарованием невинности и простоты, чем наши придворные дамы, выученные искусственному щебетанию и манерам. Она в самом деле опасная, потому что в неё до безумия можно влюбиться.
– Но вы же её только раз видели, – забормотал Янаш грустно.
– Разве не знаете, ваша милость, что любовь обычно приходит не иначе, только с первого взгляда! – воскликнул Яблоновский. – Иная не много стоит.
Легкомысленная эта речь вынудила Янаша замолчать; она причиняла ему невыразимые страдания из-за любови к Ядзе, которую, казалось, в его убеждении оскорбляет. Каштеляниц же с человеком, которого принимал за дворового этих дам, не думал слишком взвешивать свои слова: говорил что ему пришло в голову. Ходил по комнатке, иногда заглядывая в зеркальце, напевая и постоянно возвращаясь к изучению отношений, собственности и положения мечника, о котором слышал и знал мало. Янаш, принуждённый отвечать, старался в самых ярких красках обрисовать дом и пана, пытаясь вдохновить к нему самое большое уважение.
Но придворный, который близко тёрся об сенаторов, слушал это довольно равнодушно и всё ему, видно, было мало, потому что тона своего не оставлял.
– Панна как малинка! – сказал он. – Как розочка! Une beaute accomplie! Incomparable![1]
Со своего пребывания в Париже каштеляниц примешивал много французишны. В данный момент она уже, как в письмах Яна III и иных панов, частью заменяла латынь для оснащения странной полчишны. По молчанию Янаша Яблоновский мог бы сделать вывод, что ему этот разговор, должно быть, неприятен – но не хотел об этом догадаться. Награждал это большой заботливостью о больном, которому из доброго сердца сам поправлял подушки, завязывал бинты и воды подавал. Гневаться на него было невозможно и, однако, Янаш чувствовал из-за него травму по причине Ядзи. Не удивлялся бы влюблённый – неприятна ему была придворная его болтовня и разбирание её прелестей, особенно, что каштеляниц о мечниковой не с большим уважением говорить себе позволял.
Так прошёл день до вечера.
Наконец, во мраке приступил Яблоновский к обязанностям объезда замка, и Янаш остался один. Он вздохнул свободней. Его глаза медленно закрывались ко сну; он был наедине с собой, чувствовал необходимость в отдыхе, когда дверь медленно подалась и на цыпочках вошла Ядзя.
Корчак в сумраке скорее почувствовал её, чем увидел, и вскочил с подушек.
– Панна Ядвига! – воскликнул он. – Королева! Пани! Что делаешь? Что скажет пани мечникова? Вы здесь!
Ядзя смешалась.
– Мама ничего не скажет, – сказала она, приближаясь, – а если отругает меня, снесу, я хотела видеть тебя своими глазами; грустно мне, я беспокойной была, выдержать не могла. Мы тебе стольким обязаны! Грех ли, что люблю тебя как брата, мой Янаш!
Корчак закрыл глаза.
Как ангельская песнь звучали ему эти слова.
– Панна Ядвига! Я слуга, я не стою. Пани мечникова гневаться будет не на вас, но на меня, потому что я подумал, что… что… забыл, кто есть я, а кто вы, панна Ядвига.
– Как это? Брат, сестра? Кто же иной?
– Пани – и – слуга, сирота.
Ядзя замолкла.
– Ты не добр ко мне.
– А! Панна Ядвига, жизнь мою возьми, буду счастлив, но не делай меня неблагодарным.
И повторил, как бы испуганный:
– Что скажет пани мечникова?
Не отвечая на эти слова, Ядзя приблизилась к нему, положила дрожащую руку ему на лоб, опалённый горячкой.
– Иду уже, – сказала она грустно, – будь спокоен, Янаш! Ты не добр ко мне. Но нет – не раскаиваюсь. Я ребёнок неосторожный и непослушный. Доброй ночи тебе – иду.
Янаш не слышал, он потерял сознание.
В час, когда ксендз Жудра, пришедши, нашёл его борящимся ещё со слабостью, его кровь бросилась из раны. Он должен был завязывать, приводить в сознание, будить. Дали потихоньку знать мечниковой и посадили женщину на страже.
Уже опускалась ночь и густой мрак падал на долину, когда испуганные люди услышали далёкий цокот конских копыт, доносившийся с другого конца оврага и над речкой были замечены чёрные муравьи, собирающиеся в кучки. С другой стороны также отряд бросился на городок. Из всех оврагов одновременно выходила дичь, словно по одному кивку, и с шумом бежала на замок.
Люд в нижнем дворе весь задвигался и со стен донеслись крики: «Татары! Орда! Татары!»
В этот отрезок времени Никита с гайдуками поджигали уже мост через ров, отделяющий замок от городка. Пламя вырвалось вверх и озарило все ворота, в окнах которых было видно множество голов, а с противоположной стороны толпа дичи, которая, добежав до наполовину разрушенного, горящего моста, остановилась как вкопанная. Была минута молчания, а потом со всех сторон начали кричать татары: «Аллах! Аллах…» и в крике их смешанных голосов ничего уже, кроме угрозы и фанатизма различить было нельзя.
В верхнем замке царило молчание.
Янаш хотел вскочить с кровати, крикнул: «Татары!..» и упал бесчувственный.
Том II
Все, кто был в замке, вскочили на ноги на отголосок: «Орда идёт! Орда!» Мечникова услышала шум голосов, отворила окно, дошли до неё те слова, но смелая женщина вместо того чтобы вернуться туда, где царила тревога, пошла туда, где всегда могла найти покой – к алтарю. Они с Ядзей опустились на колени в часовне на короткую молитву. Одна лампадка освещала её слабым светом, который дрожал на свешенной голове умирающего Христа. Потихоньку проговорили обе: «Кто в опеку…» и «Под Твою Защиту…»
Мечникова встала и, подкреплённая, вышла в первую комнату, размышляя, следует ли тут ждать какие-нибудь новости, или выйти к людям. Ей теперь казалось более правильным остаться, потому что больше бы там навредить, чем помочь могла. Таким образом, она стояла у окна, из которого можно было увидеть часть двора, стен и замка. Пылающий мост ещё красным заревом освещал околицы, на фоне её чёрные стены стояли грозные и мрачные. При блеске пожара видны были люди, бегущие отовсюду к стенам и башням, взбирающиеся на крыши, и Яблоновского, который со своими старался удержать порядок.
Сильнейший гул, стоны текли от нижнего замка, где схоронилась значительнейшая часть людей, испуг был великий и выражался рыданием и пением женщин, плачем детей, выкриками толпы.
Старый Авраам ходил в смертной рубашке и молился, иные его единоверцы тулились по углам.
Большая часть людей высыпала через ворота к горящему мосту, в некотором отдалении была видна кучка всадников и крутящиеся громады разрушительной дичи. Не смела она подбежать ближе, видно, боясь выстрелов. Некоторые, якобы для устрашения, выпускали из луков стрелы, которые падали на ворота и между людьми, но напрасно. Сухой мост горел частью наверху, частью обвалившись в ров, падал кусками, искры сыпались с дымом, пламя пригасало и вздымалось с новой яростью. Огонь перескакивал со столба на столб и шёл, уничтожая всю старую эту постройку.
Татары, довольно стремительно прибежав под замок, видно, не ожидали, что имели время подпалить мост или даже подготовиться к этому. Они думали, что доберутся до первых ворот без препятствия, подложат огонь и овладеют двором, заняв который, легко принудят к сдаче верхний замок. Пожар, который их приветствовал, вместе ошарашил и пробудил злость. Насколько можно было увидеть при зареве пожара, значительная часть сразу набросилась на беззащитный городок, в домах уже не было живой души. Самые смелые позакрывались в подземельях, ямах и выкопанных под домами пещерах. Дома стояли пустыми. Те, что имели свиней, ушли с ними в горы, спрятались в известных им пещерах. Поэтому не было, на ком выместить свою злость. Городок, сложенный из хат и лепных глиняных домов, с крышами, крытыми соломой и тростником, легко было поджечь. Была это первая месть за мост, который их задержал. Тут догасали головни, дымя и коптя, когда рядом по углам поселения вспыхнуло пламя. Люди, которые сбежали из домов, ответили огромным стоном. Эти бедные хаты были единственным их убежищем. Поднимались на стены, чтобы увидеть, откуда шло пламя и не удастся ли что-нибудь чудом спасти. Городок, расположенный в долине, виден был, как на ладони.
Слабый ещё дым пробивался из нескольких пожарищ, медленно добываясь густыми красными клубами из-под крыш. Среди рынка, заборов и в садах крутились кучки дичи, мародёрствуя, перетрясая убежища и ища тех, что могли в них схорониться. Иногда какой-нибудь болезненный стон и радостный крик долетали вместе. Пожар распространялся быстро, потому что татары помнили о том, чтобы подложить огонь со стороны ветра и иметь в помощь его стремительность, который нёс искры и головни на крыши. Ещё ширше, чем перед тем от моста, засветилась околица, даже ближайшие горы зарумянились заревами, которые облака, мчащиеся по небу, отражали как зеркала.