все возможно, ведь когда воспитываешь детей, иногда отвлекаешься от себя и начинаешь даже жаловаться, да так, что уже не помнишь, куда тебя занесло. Единственное что я имела тут в виду, это что вы считать не умеете.
Соседка продолжала, тихо сдерживаясь, что у детей от всех этих штук может быть температура. Мила не сразу улавливала, в чем ее ужасная вина. Тем временем, соседка продолжала, и при всем этом непроизвольном множестве этих мелких, но конечно же значительных, неловкостей Мила не утратила своей скульптурной мягкости нежного спокойствия на лице. Дети не должны были почувствовать никакого сгущения в воздухе; и у двери сказали ей «пока».
По всему было видно, что в доме учинился неслыханный беспорядок. Муж соседки, который уже с полминуты как вошел с улицы, дергал ее за платье.
– Ну что?
– Там твоя собачка не хочет домой.
– Ее зовут Матильда, неужели трудно запомнить?
– А! – сказал он, поняв, что надо же что-то ответить. И сделал вид, что теперь-то он запомнит.
Было видно, что соседка больше не склонна разговаривать с Милой. Мила сказала себе: «раз, два, три» и стала уходить.
Не следует однако думать, что с этого момента между соседями стал раздор. Соседка была слишком взволнована тогда, чтобы помнить потом, какую всячину сама наговорила. А потому справедливо посчитала всё вздором.
На улице Мила сразу оказалась в потоке людей. За то время пока она шла к своему дому, Мила не успела понять, то ли протестующие работают в авиации, то ли протестуют против авиации. Для них разницы не было. И то правда, все-таки и то и другое какое-никакое занятие. Ей сказали: «Мы умеем летать». Это явно мало походило на протестное настроение. Она им сказала: «Говорят, мы не умеем считать». Активисты тут же намалевали новый лозунг своего протеста и вознесли над толпой «Говорят, мы не умеем считать». И ряды вдохновились новой радостью, теперь более суровой, и, наконец, сплотились твердо. Собственно, тут и не подразумевался ответ: мы умеем. Нет. Ответа и не нужно было. Этот лозунг вызывал возмущенную радость и не требовал что-то исправлять. Он как будто требовал больше радости. И теперь забастовка все больше напоминала карнавал. Она в него и превратилась.
Мила этого уже не видела, она была дома. И она не умела считать. Советы близких не годились. Дед, было, написал в свое время учебник для детей по арифметике, который не пустили в тираж. Задачки в нем содержали мало детских эмоций и были бесчеловечными даже для людей среднего возраста. Давыдов и Лёва не годились потому, что сами, скорее, спросили бы совета Милы, как им теперь считать.
Мила представила себе, как, наигранно кривляясь, ответил бы, подбоченясь, Лёва: кажется если суметь слегка подумать, то первое – это мужчина и женщина, второе – прочая живая материя ниже по пищевой цепи, третье – неживые вещи. Этими тремя объемами исчерпывается всё. Когда говоришь «всё», не имеешь в виду все из трех целиком. Первое – целиком. Второе – целиком только в съедобной части, и кое-что по мелочам в остальном, например, дельфины в дельфинарии. Третье – вообще обделено, хотя является самым богатым набором объектов во вселенной, из которых интересны лишь коммунальные услуги, автомобили, лазурное море с мелкопесчаным белым пляжем, и прочее в том же духе, но не черный вакуум между скоплениями тысяч галактик.
Как в уме считал Давыдов, Мила боялась и подумать. Для него, похоже, существовала только одна единственная единица. Мила. Она это видела так же ясно, как дважды два должно же быть равно чему-то. Да… еще много раз, еще Х, ХХ, ХХХ раз. Одна единственная единица.
Замерев в глубоком кресле у камина, Мила хотела кое-что сделать, но сидела и ждала – может, расхочет еще. Она провожала взглядом своего мужа, бесшумно ступавшего по лестнице. Ее мерцающие в слабом свете огня большие глаза не отрывались от него, пока не скрылись вверх ноги в войлочных тапках.
Если бы ей можно было вообще не быть, кем бы был тогда Давыдов? Черным животным с тенью в лесу? О чем она думала? Наверное, о хорошем. Потому что теперь она поджала губы в маленькой улыбке.
Она ушла как сидела у камина. Прямо в черный дверной прямоугольник. Не взяв ни одной вещи с собой.
В первых числах следующего месяца, обойдя сплошь все комнаты, Лёва тихо вошел в тускло освещенный кабинет и стиснул плечо сидящего за столом Давыдова:
– Ее нет.
На самом деле ее не было уже три дня. А это был первый раз, когда слова «она» или «ее» прозвучали в этом доме, потому что между собой Давыдов и Лёва о «ней» никогда не говорили.
Она уехала вслед за цирком, и сначала маршрут их совпадал, судя по адресам ее первых коротких сообщений. Соответственно, была надежда перехватить ее в следующем пункте расписания гастролей. Но она с цирком разминулась. И тут вместо сообщения пришла – вдруг почтой, помилуй нас грешных, – лишь незаполненная открытка с колибри. Давыдов и Лёва долго разглядывали пустую открытку в плане хоть каких-то примет. Для начала, на всякий случай, написали куда попало по радиусу цирковых гастролей. Потом искали, где у нас колибри, чтобы написать и туда. Лёва смотрел в окно с нескончаемой печалью мальчишки, потерявшего рублевую бумажку там на улице. Они разорвали пополам на двоих открытку и постоянно носили половинки в своих внутренних карманах; доставали, смотрели и засовывали обратно.
Стали звонить туда, где водятся колибри, поскольку на их открытки с колибри ответа не приходило. Мешало то, что они по-разному описывали жену для розыска. Когда удавалось дозвониться туда, где колибри, один из них прижимал трубку к уху, и оба соединяли половинки открытки дрожащими пальцами и держали перед собой. На другом конце их никак не понимают. Но они понимают уже, что звонят не туда, потому что на ее-то открытке нет людей, и некому звонить.
В модном журнале из ее пачки они увидели висящим на вешалке ее пальто, хотя было-то лето. Она явилась им в объявлении цирка: природное явление красоты, разъединенное светом, стеклом и воздухом на мелкие мельканья ярких смеющихся красок. И Лёве приснилось, что она, укутавшись в одеяло, крепко спит в несущемся ночном вагоне, отцепившемся и затерявшемся на рельсах, блестящих, сливающихся и разбегающихся бесконечно. И две ледяные струи рельсов непрерывно лились под ее вагон, и блестящие нити путей просвечивали сквозь него. И этой же ночью под одеялом Давыдов потел, а без одеяла было холодно.
Они вскакивали