удаче, думая, что когда-то, в дальнейшем, ему такое лицо может пригодиться, но в один прекрасный день все листы с изображением Нехаева исчезли; остался один набросок в карманном альбомчике, о котором Нехаев, вероятно, не знал… Из этого случая и некоторых других, последующих, Полонский со временем сделает вывод, что слишком похоже изображать реальных людей, а равно и реальную конкретную жизнь всегда рискованно.
Временами рука Полонского словно бы сама собой начинала рисовать женское лицо, вроде бы всегда одно и то же. Это напоминала о себе слегка подзабытая, чуть отдалившаяся от него Валя Романенко… в скором времени — Полонская. Вот и сегодня… Дима сидел возле самого окошка палатки и вспоминал, как впервые увидел Валю — тоже в палатке и перед таким же оконцем, перечеркнутым брезентовыми переплетиками. Он вспоминал, а рука его уже чертила на бумаге контуры небезразличного ему лица, накладывала мягкие штрихи — как будто ласкала возникающее изображение. И постепенно проступало из неясности и отдаления красивое женское лицо… Только, пожалуй, не совсем Валино.
Полонский перевернул листок альбома и начал все заново. Теперь он рисовал быстрее, нетерпеливее, слегка подгоняя себя и надеясь на большую догадливость и послушность вот такой, «быстрой» руки. И, кажется, все пошло хорошо. Все стало получаться. Даже совсем неплохо стало получаться. Только теперь Валя не сидела на койке раненого, а просто смотрела на Полонского своими серьезными глазами: «Ты правду говоришь, что мы скоро встретимся?»
Это прощание.
Валя уже не хочет уезжать, отчаянно борется со слезами, а когда человек чему-то в самом себе сопротивляется, что-то преодолевает, это проступает на лице как страдание.
«Я надеюсь», — говорил ей Дима.
«Начнем мирную жизнь…» — Вале очень хотелось помечтать и что-нибудь услышать насчет этого от самого Димы.
«Конечно», — отвечал он.
«Если ты и теперь не хочешь ребенка, так я могу, конечно…»
«Мы все решили, Валек, — остановил ее Дима. — На первое время, пока я буду бедным студентом, мы сохраним свои солдатские ремешки, чтобы не распускать животы. Ладно?»
«Ну, смотри, Дима, чтоб потом не ругать меня».
«А вообще доверься моей мамаше. Она хотя и происходит из «бывших», но деловая и практичная, как старорежимный еврей».
«Я постараюсь ей понравиться».
«Только не надо стараться! Будь сама собой — и лучшего ты ничего не придумаешь. Моя маман не выносит неестественности, сразу видит, когда человек старается произвести приятное впечатление, — и тогда конец! Этот человек для нее как бы не существует… Так что будь с нею, как со мной».
«Как с тобой, я ни с кем не могу».
И в самый последний момент:
«Дима, ты не продашь меня?»
«Кому?» — засмеялся он, желая обратить все в шутку.
«Ну, мало ли…»
«Никому и никогда!»
Никто при этом не был назван. Да никого Валя и не могла бы назвать, она только по женскому наитию своему предполагала о ком-то. А Дима мог бы и назвать одного человека, потому что уже тогда маленькая фрау Эмма занимала какое-то место в его мыслях и чувствах. Забавная милая немочка, овдовевшая на третьем году войны с Россией, а вышедшая замуж на первом ее году за солдата-отпускника. Она с виду легко пережила поражение Германии, легко смирилась с победой русских, не обременяла себя тревогами о будущем, умея жить настоящим. Ее не очень-то опечалила и разлука с Полонским, хотя она все время говорила ему: «Димитри — кароши…» Она любила ходить по дому в брючках и легкой полотняной кофточке, надетой прямо на голое тело, всегда без лифчика, и это было так женственно, что он не мог спокойно смотреть на нее. Его так и приманивала эта мягкая женственность…
Полонский закончил рисунок и отклонился от листа подальше, чтобы получше разглядеть то, что вышло.
Получилась красивая женщина, полузнакомая или смутно знакомая, напоминающая Валю… и не в меньшей степени Эмму. Полу-Валя, полу-Эмма. Гибрид…
«Вот так, наверно, и возникали под пером кентавры», — грустновато усмехнулся творец.
Но чем дольше он рассматривал рисунок, тем больше находил в нем своеобразной прелести, даже гармонии и завершенности. Может быть, здесь произошло как раз то, что необходимо для искусства вообще, — типизация, синтез?
Однако и этой своей мысли Полонский мог только усмехнуться. Произошло грустное, в общем-то…
Рисовать больше он уже не захотел или не мог и стал листать свой старый, подзатрепанный альбомчик. Вот долговязый Василь подпирал собою стенку и усмехался издали своему «начальнику штабу». Вот Николай Густов, склонившийся над листом бумаги — скорей всего над письмом к своей Элиде. Фрау Гертруда в накрахмаленном передничке. Женя Новожилов со своим искореженным орденом на гимнастерке и неизменной улыбкой. «Красота — жизнь!» — подписан этот рисунок.
Полонский закрыл альбом и вытянулся на нарах. Все равно как после физической нагрузки, он почувствовал усталость, и ему захотелось поспать. К этому же приглашал его и надоедливый дождик, продолжавший кропить брезент палатки, и вся замедленная, полусонная дремотность здешнего бытия…
24
— А где тут проживает старший лейтенант Полонский? — то ли во сне, то ли сквозь сон послышался Полонскому голос Коли Густова. — Во второй? Спасибо.
— Коля, я здесь! — вскочил с нар Полонский и высунулся из-за полотняной дверцы наружу.
Так они и встретились — мокрый, в плащ-палатке Густов и теплый, успевший согреться и вздремнуть Полонский.
— Как ты догадался, что я хочу тебя видеть? — все еще кричал Полонский, как будто они находились на расстоянии друг от друга.
— А мне захотелось тебя увидеть, вот я и догадался.
— Ну, проходи, проходи в нашу келью. Промок?
— Сейчас согреемся, Дима!
— Неужели правда, Коля?!
Густов высвободился из мокрой плащ-палатки, сел на нары и достал из полевой сумки хорошо знакомую каждому фронтовику немецкую флягу, обтянутую тонким войлоком. В ней булькало.
— Подъем, мужики! — скомандовал Полонский. — Тут дело без обмана…