Шихин чувствовал, что происходит нечто более значительное, нежели разрушение печи, что в этой простой работе таится неведомый ему смысл, ускользающий от сознания. Сбрасывая кирпичи слой за слоем, он словно добирался до какой-то истины, которая вот-вот должна была открыться ему.
Ошеверов с Вовушкой выносили кирпичи из комнаты и складывали у крыльца, выстраивая черно-бело-красную башенку. Воздух в комнате был наполнен летающей сажей, и пронизанные солнечными лучами черные тучи поворачивались в пространстве сверкающими своими микроскопическими гранями и, казалось, предвещали что-то печальное. И весь путь Ошеверова и Вовушки, по которому проносили они раскрашенные в сатанинские цвета кирпичи, — во вторую комнату, мимо кухни, в сени, на террасу, вниз по крыльцу, весь этот путь тоже посверкивал черными искорками. Вокруг стоял дьявольский серный запах, не иначе, как Аристарх со своими приятелями поработал. Из черного провала печи тянуло не то подземной сыростью, не то космической стылостью и, похоже, дыра эта, начинаясь у шихинской головы, уходила мимо пола куда-то в земные глубины, где наверняка творится черт знает что, где дела темны и смысл их непонятен.
А Шихин казался беззаботным в своих тренировочных штанах, голый до пояса, босой и белесо-нечесаный. Руки его были перемазаны сажей, живот белой известью, на щеке образовался красный кирпичный румянец, и весь он был какой-то красно-бело-черный, словно вылез только что из печного провала, а там, кто его знает, ребята, кто его знает, может, и вылез, может, Шихин и в самом деле подумает-подумает, да и опять с жутковатым присвистом нырнет в эту развороченную им же дыру. И только затихающий бесовский хохот донесется из темноты и дохнет оттуда жженой серой и вековым холодом.
Как знать...
Работа продолжалась. Печь становилась все ниже, вскоре Шихин спустился на пол, отставив табуретку в сторону. Ошеверов и Вовушка, покряхтывая, таскали носилки, Валя во дворе складывала кирпичи в столбик, время от времени отлучаясь на кухню, где уже кипела картошка, которую она собиралась подать по-шихински — с хлебом, лавровым листом, с солью и подсолнечным маслом. Ошеверов, правда, обещал филе морского окуня, но в работе, видно, позабыл, а напомнить Валя не решалась. Может быть, в этом проявлялась гордыня, которая, конечно, всем нам не по карману, может, робость. Но робость и гордыня часто живут неразлучно, и не всякий их различит. Так двойняшки дурачат людей, подставляясь один вместо другого. А может, и не двойняшки они, а сиамские близнецы, сросшиеся намертво, — с разными головами, но единой кровеносной системой. Как бы там ни было, печь исчезала, картошка кипела, и на кухне стоял дух распаренного лаврового листа.
О, классики!
О, Николай Васильевич! Какие обеды, какие невероятные застолья с безжалостными подробностями описаны твоим опрометчивым пером! А тут уж не знаешь, как изловчиться, что сказать о Вале Шихиной, которой хочется и накормить гостей, и ублажить их, но не может она что-то преодолеть в себе и напомнить близкому другу о мороженой рыбе, хотя рядом, за ближайшим забором, ее, этой рыбы, десяток тонн!
Помнится, где-то раньше промелькнула фраза, что Шихин подбирал бутылки на обочинах... Подбирал, куда деваться. Прогуливался в лесу по местам чьих-то выпивок и почти всегда находил в кустах презренную стеклотару, благо суровый Указ тогда еще только зрел в головах, горячих и трезвых, и пили люди в лесу, можно сказать, бесконтрольно. Хотя Катю никто об этом не просил, сама сообразила и сносила в дом пустые бутылки, подобранные на полянах, на свалках, вдоль дорог. Шихин видел это, но как бы не замечал, ничего не говорил Кате, не хвалил ее, не понукал к новым заработкам.
А вот Валя не могла заставить себя поднять бутылку. Не могла, и все. Что-то в душе становилось колом, и, еще издали заметив сверкнувший в траве бок поллитровки, она напрягалась, помимо своей воли отмечала, что бутылка цела, и горлышко в порядке, не надколото, и брошена бутылка, по всей видимости, прошлом вечером, вчера ее на этом месте не было. Валя искоса смотрела на бутылку, чтобы, не дай Бог, кто не подумал, что она присматривается к ней... И деревянно проходила мимо, презирая и кляня себя за гордыню, не позволившую наклониться, обтереть посудину и сунуть в сумку. Мимо двадцати копеек прошла. А ведь это буханка хлеба или два килограмма картошки, казенной, правда, картошки, наполовину сгнившей, но хоть килограмм-то после чистки останется, а это ужин для троих. Или четыре поездки в метро, или один билет на электричку в Москву. И пока шла домой, не могла остановить в сознании эти унизительные прикидки. Пыталась отвлечься, рассматривала заборы, считала шаги, следила взглядом за козой, а где-то в ней продолжался горестный подсчет. Шихин давно уже не подбирает бутылок, но эти цифры нет-нет да и всплывут в его памяти: двадцать копеек — это полкилограмма мерзлой мойвы, это плавленый сырок размером с два спичечных коробка, это пакет молока для Кати, это жизнь и смерть, это...
Автор уже собрался было приступить к следующему абзацу, но перед его глазами еще сверкало в пыли соблазнительное горлышко пустой бутылки — в те времена в Одинцове существовал пункт по приему стеклотары, он бы и сегодня многим пригодился, но уровень жизни, говорят, невообразимо вырос, и теперь сдать бутылку куда сложнее, нужно проявить немало терпения, настойчивости, смекалки.
Печь наконец исчезла с поверхности пола. На ее месте осталась развороченная дыра. Решили кирпичи из-под пола не вынимать, оставить их к такой-то матери, а дыру заделать досками. Все равно отсыревшие кирпичи в дело не годились, они разваливались в руках.
Анфертьев со Светой в это время медленно и безутешно раскачивались в гамаке, остро ощущая невозможность совместного счастья, которое можно было построить лишь на преступном пренебрежении к ближним, к той же Наталье Михайловне Анфертьевой, женщине деятельной, способной вроде бы и обойтись без редких и вымученных ласк мужа, но которые тем не менее давали ей некую уверенность в жизни и в себе самой. Лишить ее этой призрачной уверенности значило нанести удар безжалостный, а может, и смертельный. Она, конечно, не пропадет и без Анфертьева, но сделается в значительной мере неживой, да и она ли это будет... Нечто подобное случилось с женой Адуева, которая после развода стала смеяться так часто и заразительно, что сердце сжималось, на нее глядя...
В общем, пока Анфертьев со Светой раскачивались между дубом и рябиной, наши трудолюбивые герои разбрелись по дому, по двору в поисках каких-никаких досок, пригодных для заделки дыры от печи. Они залезали на чердак, переворачивали рухнувшую крышу сарая, присматривались к выветренным плашкам забора и, конечно, кое-что нашли. Доски оказались разной длины, толщины, некоторые выкрашены, другие обиты жестью, две вообще оказались не досками, а горбылями, но ни Шихина, ни его помощников это не смутило, наоборот, даже подстегнуло их творческий запал.
Что делать, нам всем приятно преодолевать не очень суровые трудности, с честью выходить из не очень сложных испытаний, одерживать победы там, где они сами просятся в руки. Сначала у досок отпилили подгнившие концы, потом их подогнали под одну длину. В дыре снизу, из-под пола, приколотили два мощных горбыля и на них уложили доски. Правда, под некоторые пришлось подложить щепки, другие стесали у концов, а потом старыми гвоздями намертво приколотили их к горбылям. И отошли в сторонку полюбоваться. Требовательно склоняли головы к одному плечу, к другому — всем нравилось, как ловко, в одно утро они решили такую задачу. Шихин в одиночку неделю провозился бы, да и неизвестно, смог бы он вообще заделать дыру. Так и жил бы с провалом посредине комнаты, заставляя его кроватью, закрывая жестяным листом или фанерой, опасаясь зайти сюда в потемках, рискуя жизнью своей и своих близких. Впрочем, в последнее допущение Автор и сам не верит, но уж коли легли строчки, пусть живут, все-таки они подчеркивают значительность проделанной работы.
В распахнутое окно виднелся сад, залитый солнцем, листва играла бликами, как рябь на море в одном из самых счастливых шихинских снов, а солнечные квадраты на полу сверкали так, что на них больно было смотреть. У Шихина на ушах висела паутина, в небогатых Вовушкиных волосах сверкали опилки, на розовом животе Ошеверова отпечатался срез доски со всеми годовыми кольцами, так что без труда можно было установить, сколько лет прожила в прежней своей жизни только что отпиленная доска.
Осталось помыть пол, выкрасить его, чтобы вытравить из комнаты запах сырой глины, подгнивающего дерева, горелый дух сажи. И — начать новую жизнь среди шелеста яблоневых листьев, под шум дождя за окном, омывающего сад и душу, жизнь с чистым и ясным смыслом, долгую и счастливую, полную радостных встреч с друзьями.
И в это время, как напоминание о жизни суровой и тяжелой, полной горестей, предательств и измен, в окно со стороны сада заглянула усатая физиономия Васьки-стукача.