Семихватиха рывком накинула шаль и с громом скатилась с печки. Второпях уронила мясо на пол и взвизгнула:
— Собакам скормлю-у!..
Авдотья пристально и задумчиво проследила, как по полу от двери прошла и растаяла волна морозного пара. Олена Семихватиха — колхозница… Нет, пока еще ничего не понятно. Далеко Семихватихе, скажем, до Дегтева с его мельницей, торговлей, с землями, арендованными у бедноты, а ведь не сравняешь ее, скажем, с Павлом Гончаровым: при всех нынешних достатках Павел неровня Семихватихе…
Долго, до самого вечера, ворочалась и вздыхала растревоженная Авдотья. Ночь пришла темная, вьюжная. Ветер метался в тесном дворе, бросал охапки снега в окно, выл в трубе высоким, долгим воем. «Завтра пораньше печь истопить», — думала Авдотья, погружаясь наконец в дремоту. Она заснула и увидела себя во сне молодой. Легкая, в красном сарафане, она бежала по травным лугам, а навстречу ей качались высокие цветы, и березка, прямая, белая, как свеча, распустила по ветру тонкие ветви, и далекий чистоголосый хор плыл над лугами.
Авдотья проснулась, поднялась на локте, прислушалась — голоса пропали. «В голове бубны звенят, — решила она. — Вон как расхворалась!»
Но даже сквозь слабость, ставшую уже привычной, ясно чувствовала Авдотья, с каким жадным нетерпением ждет она утра. Ей хотелось пойти к людям по морозной улице, обо всем расспросить, побеседовать. «Это я от болезни убежала», — с неясной надеждой подумала она, вспомнив сон. И, укрывшись потеплее, заснула так крепко, словно покатилась в бездонную глубь.
Утром слезла с печи, неуверенно прошла по избе, припала к окну.
— Ничего, встану, — сказала она вслух, с улыбкой глядя в белую, до рези в глазах, кипень снегов.
Замесив хлебы, Авдотья вымела избу, затопила печь и присела у окна — отдохнуть. Тут как раз, обдуваемый легкой поземкой, во двор вошел старик почтальон. Он лез через сугробы, придерживая тяжелую сумку. В сенцах долго хлестал веником по валенкам, потом не торопясь приоткрыл двери.
— Завалило тебя, мать, — сказал он, едва видный в белых клубах пара, и принялся рыться в сумке.
Авдотье показалось, что все на нем поскрипывает от мороза.
— От сына, поди? — завистливо заметил почтальон, подавая серый смятый конверт. — Мне вот никто не напишет.
Авдотья взяла письмо, на худом, прозрачном и тонком лице ее отразились такое удивление и радость, что старик потянул сосульку, оттаявшую на усах, и сконфуженно пробормотал:
— Неграмотная? Ахти, и я очки забыл.
Авдотья усадила почтальона у печки, отрезала ему ломоть горячего хлеба.
— Хвораешь все? — невнятно спросил он, впиваясь беззубым ртом в пышную мякоть.
— Подымаюсь. Спасибо на добром слове.
— Одна живешь. Гляди, сугробы намело. Никто не ходит к тебе, что ли?
— Ребятишки когда воды принесут. А дрова-то у меня в сенцах заложены…
Старик обвел пристальным взглядом темноватую пустую избу, взглянул на теплый почернелый шесток и недоверчиво уставился на Авдотью.
— Ребятишки, говоришь? А комиссия не заходила?
— Нет, не была.
Он как будто обрадовался, хлопнул себя по коленкам.
— Ну да с тебя нечего спросить. Ишь ты-ы! Они знают…
Старик засуетился, заговорил торопливо:
— Пролежала ты, мать, ничего не знаешь. В колхоз ведь всех пишут, лошадей отбирают. Сказывают, на один двор собьют. Да чего там: курей, слышь, и тех переловят. Моего гусака, значит, тоже… Всего-то хозяйства у меня гусак, разве ж это ладно?..
— Кто отбирает? — тихо спросила Авдотья.
— Комиссия, кто же… — Почтальон насупил седые брови, покрутил головой. — Скажи ты, силком загоняют: пишись, и делу конец. А не хочешь, так на острова ушлют.
— На острова? Это где же?
— Кто знает… острова какие-то. Должно, далеко.
Старик дожевал хлеб, отряхнул крошки с бороды, нахлобучил шапку. Но тут же смахнул ее обратно.
— А председателем-то в колхозе иль не знаешь, кого поставили? Гончарова. Ну, Скворец который.
— Павла Василича? — вскрикнула Авдотья с непонятным для собеседника оживлением. — Какой же он Скворец?
— Оно конечно… обыкновенно сказать… — забормотал почтальон, косясь на нее с любопытством.
— Это Гончаров про острова-то грозится? — с сомнением спросила Авдотья.
— А нет же, не он, — опять заспешил старик. — Ремнев грозится. Поди, помнишь его? Он ныне верховодит, из району приехал. На костылях себя таскает, чуть живенькой, одне скулы торчат, а туда же! И клянут же его которые, эх!..
На этом новости почтальона, видно, окончательно исчерпались: он замолчал и сосредоточенно уставился в половицу. Авдотья сидела у стола, сжимая в ладони письмо. Так вот оно что, Степан приехал! Давненько она его не видела…
Непрочитанное письмо и удивительные новости потянули ее из избы; она надела шубейку, обвязалась теплой шалью и вслед за стариком вышла во двор.
Пьяноватый, блистающий морозный воздух, смешанный с кизячным дымом, и белизна снега ослепили ее. Она прислонилась к воротцам, чтобы не упасть, но сказала старику, который хотел ее поддержать:
— Ступай, я как-нибудь.
Тот пожевал губами и полез на тропинку.
Авдотья отдохнула, осторожно открыла глаза. На улице ничего не изменилось. Маришина изба по-прежнему стояла без крыши, у Дилигана одно окно было заткнуто обмерзшим тряпьем, низенькая изба старушки Федоры как будто еще больше подалась вперед, и все так же среди белого перемятого снега темнела широкая дорога, убегавшая к околице, в чистый простор степи.
Авдотья зашагала вдоль улицы, с удивлением и радостью переставляя дрожащие, словно бы не свои ноги. Неожиданно столкнулась на тропе с круглолицей Хвощихой.
— Не умерла? — спросила Хвощиха и, не дожидаясь ответа, прибавила: — Нынче и умереть не жалко. Хозяевам конец пришел.
И тут, глянув на Авдотью затуманенными, словно хмельными глазами, бестолково крикнула:
— Телку мою знаешь? Зорьку? Пойду зарежу сейчас!
Авдотья вздрогнула и обессиленно прошептала:
— Что это ты?
У Хвощихи скривились толстые губы, круглое лицо пошло горькими складками.
— Зарежу! — плачущим голосом закричала она. — Все одно отберут. Мяса нажрусь.
Авдотья тронула ее за рукав шубы:
— Постой, а мужик твой, Яков…
— Ноне, поверишь ли, нет ли, всю ноченьку ругались! — Хвощиха оглянулась и заговорила тише: — Даже побились. Он одно твердит: «Я за Советскую власть пострадавший и должон, — говорит, — наперед идтить. Духу у меня, — говорит, — не хватит другую мораль наводить!» — Хвощиха хлестнула себя по крутым бокам и вскрикнула: — Мораль, слышь-ка! Слов-то каких набрался! А все мечтанье, все дурость! Сама знаешь: его ведь по ошибке тогда выпороли, когда Кузьму-то расстреляли. Попался белякам на глаза, ну и всыпали. А он возмечтал и к делу, не к делу талдычит: за Советскую власть пострадавший. Столько лет талдычит… Вон, погляди, бежит по улице. Значит, заявление Гончарову понес. Может, это он с перепугу заявление-то накатал, Дуня, а?
Авдотья обернулась и увидела Хвоща уже только со спины. Но даже по ссутулившейся этой спине и по мелкой, неуверенной походке можно было понять, как расстроен и, наверное, перепуган Хвощ.
Авдотья покачала головой: не знала она, чем утешить Федосью. Но Хвощиху словно прорвало; проводив злым взглядом сутулую фигуру мужа, она опять затараторила:
— И ведь вижу, сам чуть не обмирает. Лысуху обротал, а сам вот эдак голову опустил, не в силах держать. Н-ну, Зорьку ему не дам. Своими руками… зажмурюсь и…
— Погодила бы, — не совсем уверенно посоветовала Авдотья.
— А чего годить? — опять на всю улицу закричала Хвощиха. — Ты видала, куда их сгоняют? Под небом стоят, не пивши не евши, мычат там, сгорбатились… Пойду! Красавица ты моя!
Авдотья только вздохнула и зашагала дальше, повернув на Карабановку. У крайнего дома толпилась кучка мужиков. Они густо дымили цигарками, кричали, наскакивали друг на друга, размахивая длинными рукавами полушубков. На поклон Авдотьи никто не ответил. От волнения и слабости она разглядела и узнала только двоих из спорщиков: Якова Хвоща и Евлашку-вора. Яков, верно не успев отдать заявление, застрял по дороге и сейчас что-то говорил Евлашке высоким, захлебывающимся тенорком. Должно быть, Хвощ последнего соображения лишился: только этим и можно было объяснить, что он вступил в беседу с человеком, презираемым всей деревней.
К Утевке Евлашка прибился года три назад. В молодом и попервости смирном мужике утевцы не сразу признали родного сына Степана Тимофеича, старого лавочника. Где он отстал от отца и где скитался, никому не было известно. Приютил Евлашку валяльщик Климентий. И не только приютил, но вскорости и женил на своей Ксюшке, сварливой, засидевшейся девке. Попробовал передать зятю ремесло валяльщика — ничего из этого не вышло. Скоро старик умер, и через какой-нибудь год смиренность с Евлашки как рукой сняло: стал он загуливать, а от работы вовсе отвратился. Ксюшка, перенявшая отцовское дело, нередко бивала своего муженька. Он смотрел из ее рук, а она и копейки не давала ему на выпивку. Тогда он стал приворовывать, где что попадется; за это его били, но он не унимался. На свете жил он только милостью Ксюшки, которая все-таки не гнала его из дома. «Видно, ко двору пришелся», — подумала Авдотья и, пройдя мимо галдевших мужиков, крепче стиснула в озябших пальцах серый конверт сыновнего письма.