— Сын, он, верно, на жалованье, — неохотно отозвался наконец Поветьев. — Да ведь сам-то я на земле хозяиную. Не поглядят.
— А ты страху себе не задавай, — сказал было Корягин, но Семихватиха крикнула ему с завалинки своим зычным голосом:
— Ну и ты про своего заработчика скажи, чего на других киваешь?
Где-то за спинами мужиков ядовито хихикнул Евлашка.
Иван Дмитрич понял, что Олена говорит про его зятя Карасева. Затрудняясь, поскреб он в бороде, помолчал и нерешительно возразил:
— Сами вы на должность поставили, не кто-нибудь. Должен человек свое дело сполнить.
— Верно! А то как же! — тонко и будто обрадованно вскрикнул Дилиган.
— Куда вернее! — обрезал его Хвощ. — Небось по указке зятевой в колхоз-то зашел.
Корягин даже плюнул с досады:
— Ну, я не носил заявленье за пазухой…
Мужики закричали все сразу, заспорили.
— Ты мне не тычь! — голосил Хвощ, подскочив к Корягину. — Я за Советскую власть пострадавший…
— Коим местом пострадавший? — сердито осадил его Иван Дмитрич, и в голосе его послышалась даже хрипотца. — Кузьме вон голову сняли, а ты… Брехлив ты, брат!
Дилиган жалобно кому-то объяснял:
— Я бы и рад чего с собой принести, да всего богатства у меня — вот, руки одни. Да я небось свой пай отработаю!
Дилигану приходилось немного наклоняться к собеседнику — тот был низковат ростом, и Авдотья даже подумала: не Гончаров ли это? Но, присмотревшись, не узнала мужика, — пришел, наверное, с дальних улиц, с Большой или с Луговой.
— Оно как бы сказать, — неохотно заговорил этот человек в сборчатой овчинной шубе и в лохматой, кажется лисьей, шапке, почти скрывшей, по ночному времени, его лицо. — Как бы это сказать, мужики: вроде так и вроде не так.
Он не только отвечал Дилигану, но и обращался ко всем сразу, и кое-кто из спорщиков замолк и повернулся к нему.
— Хлеба-то теперь до нови хватает, верно… И землица, слава богу, есть… Но ведь и нужда — она тоже есть? То сеялки займешь, то молотилки, а то семена выпросишь. А у кого выпросишь? Да все у него, сатаны, у Дегтя… А он с тебя трижды три шкуры сдерет. Долги-то вроде как петля на шее.
— Ну? — послышался внушительный бас, и Авдотья оглянулась: так и есть, у поветьевских высоких ворот стоял Левон Панкратов. До того он не вмешивался в спор, только слушал, и вот сейчас подал голос.
— Ну и ну, — неуверенно проговорил человек в малахае. — Тоже подумать надо.
— Подумать! Без тебя не знали! — крикнул замешавшийся в толпе Леска, голос у него сорвался на злой визг. — Пусть лошадь думает, у нее голова большая.
— Кричите зря, — пробасил от ворот Левон, и все немного поутихли. — А ведь одинаково загонят, что лошадь бессловесную, что мужика. Дожили.
Евлашка опять хихикнул; он уже стоял возле Левона, заглядывал ему в лицо.
— И так тоже зря говорить, — укорительно сказал Прокопий Пронькин, председатель утевского товарищества по совместной обработке земли — ТОЗа; он не вмешивался в крик до поры, берег свое слово, но теперь, видно, решил, что надо и ему объявить свое мнение «самостоятельного» хозяина. — Да мы в ТОЗ никого силком не тащили. И бедняки у нас есть. Ивлев, скажем, Илья Иваныч: бедняк из бедняков, а у нас состоит.
— Который же это Илья Иваныч? — озадаченно спросил Дилиган.
— Да Ивлик же! — крикнул Хвощ. — Ну, нашли кем хвастаться!
— О господи, до Ивлика доехали, — заговорили возле Авдотьи бабы.
Авдотья спросила про Ивлика. Жил он на другом краю Утевки, и она давно про него не слыхала.
— Иль не знаешь? — ответили ей. — Так себе мужичишка. Клячонка у него все богатство, сроду извозничал. Ребятишек накатана полна изба. Этому все равно, куда идти. Пронькин его для одного виду в ТОЗе-то держит.
Под шум и крик, поднявшийся среди мужиков, бабы горячо заспорили. Авдотья успевала только поворачивать голову.
— Чего там Ивлик. Вот Анисиму Поветьеву теперь голову сломят: его-то хозяйство как на дрожжах поднялось.
— А кому там хозяйничать: сноха одна только и работница.
— Она, Надежда, у них одна за троих идет.
— Поди, уж пятый год хозяйство на себе тащит.
— Дуру нашли: аж из Жилинки выгребли. Утевских-то девок сроду бы в это тягло не запрячь.
— А мужа подсудобили: рыжий да дохловатый… тьфу ему!
— Тише вы! Вон она, Надежда-то, вышла. Авдотья оглянулась и тотчас же увидела сноху Поветьевых: невысокая, но статная, молча стояла она, прижимая к себе ребенка, увернутого полой шубейки.
Анисим Григорьевич тоже, верно, увидел Надежду и негромко крикнул ей через головы мужиков:
— Ступай домой, чего дитя студишь!
Но Надежда даже не пошевелилась, и Авдотья подумала: «Похоже, не больно смирна».
Сборище разошлось далеко за полночь. А с утра из избы в избу стали переметываться всяческие слухи.
Особенно много чудных и непонятных россказней принес с собой прохожий странник, одетый в монашескую старенькую ряску. Он поведал перепуганным бабам, что на Россию идет войною римский папа, что белые всадники скоро потопчут большевиков, а с ними заодно и всех колхозников. И еще многое и разное напророчил речистый старец, принятый на ночевку в одну избенку на дальней Луговой улице.
Избенка эта была не простая, а «молитвенная»: передний угол ее пестрел иконами, а на окрашенном голубой краской потолке летали нарисованные ангелочки. Хозяйкой избенки была Лукерья Шерстобитова, одна из утевских застарелых девиц. Долгие годы она просидела на манер монашки в одинокой светелке и только недавно взяла в мужья Афанасия Ильича Попова — курылевского приемного сына Афоню, который, окончательно рассорившись с отцом, успел немало побродить на стороне и наконец снова осесть в Утевке.
В прежнее время, когда Афанасий еще надеялся заполучить в свои руки курылевское добро, он частенько говаривал на людях: «Обождите, я еще князем буду». Но после того как надежды его начисто развеялись и Афоня очутился на улице, утевцы безжалостно припечатали ему прозвище Князь, отчего Лукерьина светелка с нарисованными ангелочками стала называться Князевой избой.
Ранним утром бабы, собравшиеся в этой избе, проводили речистого старца. Плача, они расчесали ему седые космы, сунули в руки теплый каравай и потихоньку вывели на Игнашинскую дорогу.
В тот же час по деревне поползли слухи о римских всадниках и о страшных карах, уготованных колхозникам. Особенно старалась сама Лукерья. Она обегала добрый десяток дворов и добралась даже до Кривуши, где и угодила в тихую избу Авдотьи. Быстрым шепотком Князиха поведала Авдотье, что всех молодых баб, весом более четырех с половиной пудов, скоро отправят в Китай для размножения белого народа. Авдотья с удивлением глянула на широкое толстогубое лицо «монашки» и так и не поняла, шутит та или говорит всерьез.
Но не от одного только прохожего старца узнали утевцы ошеломительные новости. В тот же день к Авдотье наведались две нищенки. Прося подаяния, они горестно пропели:
— Из коммуны мы, пожалейте!
— Из какой коммуны? — с живостью спросила Авдотья, подавая большой кусок хлеба.
Нищенки переглянулись, смиренно закланялись и, взяв подаяние, быстренько хлопнули дверью.
А на другой день Авдотья увидела, как вместе с мужиками из сельсовета вышла вдова Акулина. Она размашисто шагала в своих растоптанных валенках рядом с Карасевым и председателем колхоза Павлом Васильевичем Гончаровым. Замыкал шествие Павел Потапов, комсомолец, молодой утевский кузнец, в котором теперь никто не узнал бы сонного Паньку-кузнечонка: после службы в армии Павел возмужал, сделался ладным парнем.
Авдотья помедлила у своей избы и зашагала вслед за ними. Все четверо остановились перед просторным домом Ивана Курылева. Акулина оглянулась на Гончарова и решительно распахнула калитку. Во дворе хрипло, с воем залаяла собака.
Натужный скрип калитки, как бы неохотно впускавшей редкого у Курылевых гостя, и угрюмый звон собачьей цепи — все так было знакомо Авдотье, что сердце у нее заныло.
Не сразу переступила она через высокий подбор калитки. Илья Курылев, с метлой в руках, смиренно поклонился Карасеву и мельком глянул на остальных «гостей». Карасев едва тронул свою заношенную шапчонку. Акулина, поджав губы, прошла мимо хозяина. Собака, яростно натянув цепь, поднялась на задние лапы, но Акулина даже головы не повернула: она шагала прямехонько на задний двор, и все торопливо за ней поспешали.
Хозяин опомнился. Минуя тропинку, он косо прыгнул в сугроб, уронил шапку и кинулся вдогонку Акулине. Лысая голова его была желта, как дыня, от шапки остался круглый красный рубец.
— Чего надобно? — злобно крикнул он.
Акулина остановилась возле старой баньки и толкнула дверь.
— Открывай подполье! — сказала она. Светлые брови ее были сурово насуплены, худые щеки пылали неровным румянцем.