— Хороший был человек Шувалов, — невпопад произнёс Мустафа, сделал сложный рисунчатый гребок около губ, Горшков понял — какой-то свой мусульманский религиозный жест начертал, будто Аллаху поклонился, отвернулся от ординарца.
Недалеко от Шувалова нашли ещё одно тело — Новака, которого Горшков не успел познать — ни одного разговора с ним не провёл, не понял, чем тот дышит и на что конкретно дышит неровно, хотя со всеми провел обязательные собеседования, объяснял матёрым мужикам простые истины, делал это специально, но так получилось, что до Новака у старшего лейтенанта руки не дошли, и он чувствовал себя виноватым. Знал только, что Новака звали Колей, что тот умел неплохо стрелять, в детстве занимался боксом, и всё.
— Прости меня, Новак, — проскрипел Горшков едва слышно, выпрямился: похоже, все они лежат здесь, его ребята, все до единого — на этом завьюженном, засыпанном снегом и перемолотом танковыми гусеницами поле…
Горшков почувствовал, что из глаз у него выкатились две скудные слезинки, последние оставшиеся в организме, больше слёз у стершего лейтенанта не было, — проползли немного по щекам и застыли, то ли к щетине примёрзнув, то ли приклеившись к коже.
— Товарищ командир, надо уходить, — Мустафа закашлялся, — мы околеем от холода, — Мустафа едва держался не ногах, повис над землёй косо, его шатало.
— Ещё малость погоди, — попросил Горшков, — самую малость…
Следующим они нашли Охворостова. Старшина лежал, распластавшись на снегу крестом, целёхонький, безжалостные железные траки не коснулись его тела и на белой нижней рубахе, присыпанной крупкой, не было ни единого кровяного пятна — ну, ровно бы лёг человек на снег и уснул, но это было не так. На затылке у Охворостова темнело аккуратное, какое-то игрушечное, словно бы специально нанесённое пятно, — пуля попала старшине в затылок и навсегда уложила его.
— И ты прости меня, Егор Сергеевич! Прости, что не уберёг, — в глотке у старшего лейтенанта возник каменный комок, перекрыл дорогу дыханию, Горшков с трудом всосал в себя воздух — ему показалось, что сейчас задохнётся, но в следующее мгновение его отпустило, дышать стало легче.
Конечно, он замерзает, и Мустафа замерзает… По воинскому закону он, командир, должен умереть и лечь рядом со своими солдатами, тут должна быть его могила — тут! — других вариантов нет, но жизнь есть жизнь, идёт война, каждая, даже самая завалящая, захудалая жизнёнка поставлена на кон и лучше лишиться её, перегрызая глотку врагу, а не выкидывать добровольно, будто на помойку, сложив руки…
Горшков погибнет, это определённо, так оно и будет, — но с собой обязательно прихватит ещё несколько фрицев.
У каждого своя жизнь и каждый волен распоряжаться ею сам, — хотя на фронте всё обстоит иначе: жизнью солдат распоряжается командир, — и Горшкову не хотелось распоряжаться, например, жизнью Мустафы… Мустафа должен распорядиться ею сам.
Старший лейтенант дёрнулся один раз, второй, оторвал от снега ничего не ощущающие ноги, подхватил под ремень «шмайссер», тяжело шагнул в почернелый, густо покрытый пеплом сугроб — то, что он покрыт пеплом, было видно даже в темноте. И космы свежего снега не могли скрыть черноту.
Такими бывают сугробы, когда их обливают бензином и поджигают, чтобы погреться.
Сержант Соломин лежал между двумя снеговыми выбоинами, оставленными танками, когда машины выстроились в цепочку и собрались покидать это место. Головной танк догнал бегущего сержанта и со всего маху ударил его бронированным передом с накрученным на крючья тросом в спину.
Соломин метров десять пролетел по воздуху, всадился в снег, оставил длинный, отчётливо прочерченный след и даже не шевельнулся, не дёрнулся — от удара у него всё оторвалось внутри — почки, печень, сердце… Упал он на землю мёртвый. В следующее мгновение его накрыл тяжёлый, сладковато воняющий химическим бензином танк.
Уродовать сержанта танкисты не стали, механик, сидевший за рычагами, понял, что русский мёртв, от таких ударов даже слоны дохнут на месте, — и, пропустил распластанное тело между гусеницами, покатил дальше. Танки, идущие сзади, прошли по проторенной колее.
Всё. В живых не осталось никого — только Горшков с Мустафой. Старший лейтенант остановился, губы у него шевельнулись криво, сползли вниз и изо рта вырвался короткий, похожий на вой взрыд.
Была разведка и нет её, не стало. Где-то по госпиталям сейчас опять мыкается дядя Слава Дульнев, набирается сил в перевязочных, там же пребывает и раненный случайной пулей гитарист Макаров — вот и всё, что осталось от полноценной группы. Да ещё Пердунок, который сидит в хате на земляном полу, ждёт разведчиков. Мяукает жалобно, — и больше никого.
Кадык на шее старшего лейтенанта задёргался, в горле что-то захлюпало, костяшка кадыка, будто гирька часов, со ржавым стоном уползла высоко вверх, под самый подбородок, потом шлёпнулась вниз, тело Горшкова затряслось, будто в падучей — худо было командиру…
— Теперь, Мустафа, пошли, — кое-как совладав с собою, произнёс он, — теперь можно. — Стиснул автомат обеими руками, захрипел надсаженно и по танковой колее, убыстряя шаг, двинулся на восток.
Мустафа, сипя и стеная, спотыкаясь, поспешил следом. Шаг у него был мелкий, семенящий, какой-то детский — замерзал Мустафа… И Горшков замерзал.
Но оба были живы, и это главное.
Где-то далеко на востоке, почти невидимая, возникла серая полоска — то ли рассвет подавал о себе знать, то ли бомбы немецкие рвались в нашем тылу, у Волги (немцы часто совершали налёты на Сталинград), то ли происходило что-то ещё, — но как бы там ни было, полоска эта, свидетельствующая о том, что жизнь продолжается, придала немного сил и Горшкову и Мустафе. Старший лейтенант убыстрил шаг.
Степь ночная, чёрная, дымно-мутная от хвостов остывающей метели, была огромна и пуста, будто в местах здешних не противостояли друг другу две ощетинившиеся армии — никого в степи не было, только эти двое случайно уцелевших людей, два замерзающих солдата… Но замёрзнуть им нельзя, умирать нельзя, права на это они не имеют — получат это право только когда одолеют врага и, — что тоже было бы неплохо, — загонят в могилу Гитлера осиновый кол.
Им казалось, что и имён у них уже нет — солдаты они, и этим всё сказано, солдаты Красной армии, — да и неважно, есть у них имена или нет, важно совсем другое — то, что они остались живы и отомстят за тех, кто погиб. И их много, очень много, таких солдат, безымянных, но сплочённых, битых-перебитых, умеющих и голодать, и бедовать, и упираться, — если придётся, то поведут себя достойно, умрут как надо, по-солдатски, — как умеющих и радоваться… Доброму слову радоваться, бедному лучику солнца, плотно зажатому облаками и прорвавшемуся к земле, сухарю, случайно обнаруженному в кармане шинели… Собственно, из этого и состоят светлые стороны жизни всякого солдата.
Но главное сейчас другое — дойти до своих, уцелеть, наесться таблеток, которые даст врач, и снова встать в строй. И имя своё сохранить.
Это главное. А всё остальное, все радости и горести, это — потом.
Сверху, из тёмного провала неба, на двух ослабших людей свалилось бремя снега, засыпало по самые ноздри, попыталось забить душным стеклистым крошевом рот, глотку, смять, но не тут-то было: обессилевшие замёрзшие люди раскопались, посбрасывали с себя снег и двинулись дальше…
От автора
Несколько лет назад в Москве, на Поклонной горе, при музее, была создана литературная студия. Среди задач, что стояли перед этой студией, была одна, на мой взгляд, главная — собирать воспоминания людей, прошедших Великую Отечественную войну, — а осталось их, солдат бывших, совсем немного, скоро по пальцам будем считать, — и по возможности продвигать тему войны, героизма в прозе, в поэзии, в драматургии и очеркистике, вообще в литературе. Собственно, этот момент и стал толчковым, давшим жизнь повести «Список войны».
Горшков Иван Иванович, герой повести, начальник разведки артиллерийского полка, прошёл войну до конца и остался жив, армию не покинул, окончил Академию имени Фрунзе, дослужился до полковника — последнее его место, которое он занимал, было кресло заместителя начальника артвооружения Сибирского военного округа. Должность, как я понимаю, генеральская. Дожил до старости, умер на семьдесят девятом году жизни в Новосибирске, там же, в Новосибирске, на Заельцовском кладбище, и похоронен.
У него остался сын Миша, Михаил Иванович. Михаил Горшков окончил в Киеве Высшее военно-инженерное училище связи и двадцать шесть лет (без малого) отдал армии. Служил в Германии, в Белоруссии, в России — в Сибири, — куда посылало командование, там свой крест и нёс. Потом грянули смутные годы — иначе их и не назовёшь, — и служить в армии стало невмоготу. Михаил Иванович Горшков демобилизовался. В звании подполковника. Тоже немало.