donne», или просто по-русски: «Убирайся к черту, болтун, с своими благословениями». Но болтун себе на уме; он еще не теряет надежды поладить с ними. Он прочитал эту «Молодую Россию» и, как вы думаете? – какое родилось в нем впечатление, или лучше сказать, что он написал по прочтении ее? Весь цинизм своих истасканных и избитых острот изливает он на правительство и на общество. Виновато правительство, которое не осталось сложа руки, виновато общество и литература, которые не с умилением приняли эту прокламацию, виноват, наконец, народ (хотя он и прощает ему), который получил дурное воспитание и готов побить камнями своих благодетелей. «Народ, говорит он с меланхолией, вам не верит, и готов побить камнями тех, которые отдают за него жизнь. Темной ночью, продолжает он, возвышаясь до поэзии, – темной ночью, в которой его воспитали, он готов, как великан в сказке, перебить своих детей, потому что на них чужое платье».
Все виноваты, и народ, и правительство, и смирительная литература (это острота), всем учитель дает острастку и строгое наставление. Правы только авторы этой прокламации. Обо всех говорит он с негодованием, со злобной иронией; к ним одним обращается он со словом нежности, с чувствительным дрожанием в голосе. Он отечески журит «Молодую Россию» только за две ошибки, – во-первых, что она одета не по-русски, а более по-французски; во-вторых, что она появилась некстати. Он вразумляет наших Шиллеров с примесью Бабефа, чтоб они были попрактичнее и не прибегали к французской декламации и к формулам социализма Бланки. Против оснований их программы он ни слова не говорит; но находит, что революционные учения Запада должны быть переложены на русские нравы, в чем, конечно, он и подсобит им.
* * *
«Чего испугались?» – восклицает он с презрением, обращаясь к русскому обществу, которое, по прочтении «Молодой России», будто бы ударилось со всех ног спасаться от прокламации под покров квартального надзирателя (это месть за лондонского полисмена). «Чего испугались?» – говорит он, – народ этих слов не понимает и готов растерзать тех, кто их произносит… Крови от них ни капли не пролилось, а если прольется, то это будет их кровь, – юношей-фанатиков? В чем же уголовщина?»
Бездушный фразер не видит в чем уголовщина. Ему ничего, – пусть прольется кровь этих «юношей-фанатиков»! Он в стороне, – пусть она прольется. А чтоб им было веселее, и чтоб они не одумались, он перебирает все натянутые струны в их душе, он шевелит в них всю эту массу темных чувствований, которые мутят их головы, он поет им о «тоске ожидания, растущего не по дням, а по часам с приближением чего-то великого, чем воздух полон, чем земля колеблется и чего еще нет», он поет им о «святом нетерпении…»
Что ж! Пусть прольется их кровь, он прольет о них слезы; он отслужит по них панихиду; шутовской папа, он совершит торжественную канонизацию этих японских мучеников. У религии Христа, в которую он не верит, он берет ее святыню и отдает им, этим несчастным жертвам безумия, глупости и презренных интриг. Он почтил их титулом Шиллеров; он показывает им в священной перспективе славу умершего на Голгофе. Чтобы дать им предвкусие ожидающей их апофеозы, он поет молебен жертвам, уже пострадавшим за подметные листки, и молит их, чтоб они «с высоты своей Голгофы» отпустили грех народу, который требовал их головы.
Вот вам человек! Что же он такое? И если б еще был он на месте, с ними, с этими «юношами-фанатиками», если б еще он сам с ними действовал и делил их опасности, – нет, он поет им из-за моря и гневно спрашивает встревоженное русское общество: «Чего же вы испугались? ведь прольется только их кровь, – юношей-фанатиков».
Но эти юноши-фанатики еще не побиты камнями. Может быть, при виде общего впечатления, произведенного их безумием, они бы одумались; может быть, прошел бы их угар. Так вот, чтоб они не очнулись, поддается им жару. Раздается голос, снова призывающий все, что, может быть, с испугом и стыдом побежало из них вон. Вся дурь возвращается в головы, ободренная и подкрепленная; великодушные чувствования, остатки извращенных религиозных инстинктов и весь пыл молодости подбрасывается на подтопку безумнейших мыслей. Они гордо поднимают голову посреди этого общества, которое будто бы испугалось их, и мудрено ли, что они полезут на ножи, чтобы с высоты Голгофы отпустить народу его грех?
Нет, никто ни минуты не опасался, чтобы на голос их мог сочувственно отозваться народ. Такой глупости никому не приходило в голову. Не смысл, не содержание этой нелепой прокламации и других ей подобных могли возбуждать серьезное опасение. Трудно было читать ее без смеха, и первым движением каждого было желание, чтоб она была обнародована и предана общественному посмеянию. Но смех в каждом честном человеке уступает место тяжелой мысли, что нашлись у нас люди, которые, может быть, с серьезным увлечением сочиняли эту галиматью, и что число этих людей растет благодаря неопределенности положения, под влиянием интриганов. Многие точно падут невинными жертвами, но им не останется утешения сказать себе, что они пострадали за какое-нибудь дело, и кровь этих несчастных падет не на народ, она падет на этих бесчестных поджигателей, которые так расточительны на кровь – не свою, а чужую.
Психическая болезнь молодого поколения
(из одноименной статьи)
Будущий историк нашего времени с изумлением остановится на странном явлении, печально отметившем годы мирного и могучего роста русского народа, – на психической болезненности молодого поколения образованных классов.
Болезненность эта обозначилась рядом таких поступков и таким складом мыслей, какие возможны лишь при глубоком душевном расстройстве. С конца 50-х годов странная тревога овладела нашим юношеством и вызвала среди него выходки, поражающие своей эксцентричностью и беспричинностью.
В университетах и других высших учебных заведениях началось брожение. Молодежь, наполнявшая университеты, хваталась за первый, часто пустой предлог, чтобы произвести волнения, которые, как эпидемия, переходили из одного округа в другой, точно переносимые заразой, пока не истощались сами собой.
Иные бросали отечество, звавшее их на полезную деятельность, и за границей ни с того ни с сего появлялись вдруг эмигрантами; некоторые из них после бесплодных скитаний и изнурительной растраты сил возвращались на родину разочарованные, разбитые; остальные пропадали без вести.
Иным казалась постыдной всякая обыкновенная деятельность, и они, костюмируясь мужиками, совершали в своем лице «слияние высших классов с народом», чаще всего за прилавком кабаков. Молодые девушки шли на призыв первого негодяя и пустомели.
Совершались дела, последствием которых были остроги, каторги, смертная казнь. Прокламации, тайные общества, заговоры, измена следовали друг