кем угодно. Вызывалась остаться дома с маленьким братом и последить за ним, пока мы ходили на концерт или в театр.
Когда Асаф вернулся с Дальнего Востока и впал в депрессию, Яэла была единственной, кто смог пробиться к нему. Нас с Нивой он не пускал к себе в комнату: наше общество его, видите ли, напрягает, и именно Яэла сидела у его постели и слушала день за днем, много дней; ей хватило терпения сначала выслушать его философские теории – только после них он соглашался рассказывать ей о тех бедах, которые этими теориями прикрывались. Она первая связалась с «Кфар изун»[84]. Потом привезла туда его саксофон и убедила всех сотрудников, что только музыка вернет его к жизни. Навещала его со мной дважды в неделю, чтобы послушать, как он играет.
Мы ездили без Нивы. Она говорила, что это место вызывает у нее какой-то необъяснимый внутренний протест, а я про себя думал, что она стыдится своего сына. И дело именно в этом. Ей я не говорил: мол, что ты за мать, но про себя думал: что же ты за мать?
Школу Яэла окончила с отличием. В армии была офицером. На факультете информатики ей предложили единый учебный план – от начала до защиты диссертации, а потом она была на постдоке в Лондоне, поехала туда на два года – и, получив от университета предложение, от которого невозможно отказаться, осталась там насовсем.
И вот моя смелая девочка, которая стала целеустремленной девушкой, а потом яркой женщиной, сидела в кафе в зале прилета и плакала навзрыд, как младенец.
Я протянул руку и погладил ее по волосам. Я не знал, правильно ли я поступаю. За все годы если она и искала утешения – в основном из-за безответной любви, – то у матери. Но теперь она наклонила голову ко мне, давая понять, что она хочет, чтобы я ее гладил, и только через несколько минут выпрямилась, смахнула слезу и спросила:
– А что с Асафом? Ты уверен, что он сел в самолет? С него станется опоздать.
И тут же мы увидели Асафа – он шел нам навстречу в потоке других пассажиров, как всегда, с прямоугольным футляром на плечах – с саксофоном – и, вопреки обыкновению, без улыбки.
Домой мы ехали молча.
Тогда врачи уже сказали, что бессильны. И Нива лежала в нашей комнате. В нашей постели.
Последние две недели ее жизни мы провели вместе, вчетвером, как раньше.
Это было самое прекрасное время в жизни нашей семьи. И самое ужасное. Мы много смеялись. Буквально покатывались со смеху. Укладывались в гостиной, как в семейных поездках. Называли это «штабелем людей на траве»: расстилали пикейное одеяло, как когда-то на горе Кармель или на газоне возле могилы Бен-Гуриона, и ложились квадратом – ну, или прямоугольником, смотря сколько лет было детям: один клал голову на бедро другому и гладил по волосам того, чья голова лежала у него на бедре. Теперь мы все гладили облысевшую голову Нивы. И играли в скрэббл и монополию. Иногда Асаф играл нам на саксофоне. Еду мы заказывали, потому что раньше готовила Нива, а теперь она не могла. В самые последние часы ее жизни мы по очереди заходили к ней в комнату проститься, но она уже была в затуманенном сознании, время для задушевных разговоров ушло, и все мы очень жалели, что не поговорили раньше. А потом – я снимаю с ее холодного пальца обручальное кольцо и надеваю себе на палец, чуть выше моего кольца. А потом – похороны. Кто-то запускает «Последнее лето»[85] – песню, которую она просила поставить на похоронах. «И помните, что вы обещали не плакать, мир так огромен, а слезы так слабы…» Но у меня из груди рвались наружу рыдания. А потом – шива. Мы втроем сидим на диване. Яэла по одну сторону от меня, Асаф по другую. Мы готовы вместе встретиться лицом к лицу со всеми посетителями, которые будут произносить банальные слова утешения, и банально смущаться, и говорить хвалебные банальности о покойной, и банально ждать какой-нибудь истории, а что уж тут можно рассказать: жила-была женщина, которую очень любили, – и вот ее больше нет. А когда гости расходятся, мы втроем плюем на все законы и смотрим фильмы о Гарри Поттере. В день по серии.
В восьмой день – я уверен, что до этого дети уже договорились между собой, – мы позавтракали тем, что осталось от траурных трапез, и Асаф рассказал Яэле, что ему надо подготовиться к важному концерту, а Яэла рассказала Асафу, что ее ждут студенты.
Они говорили друг с другом, но было очевидно, что на самом деле они обращаются ко мне.
И я спросил:
– Когда вы улетаете?
Они ответили:
– Завтра.
И я сдержался и не закричал: почему так быстро?! Или: не оставляйте меня одного! Просто спросил деловым тоном:
– Во сколько завтра?
– Днем.
После этого мы до самого вечера возвращали дому прежний вид. Хотя было очевидно, что в доме никогда не будет как прежде. А вечером посмотрели последнюю серию «Гарри Поттера» – «Гарри Поттер и Дары Смерти». Ночью мне снилось, что я иду по Иерусалиму и ищу клуб «Ширма». Вроде бы я знал, где он, но никак не мог вспомнить, и вот я хожу по иерусалимским улицам под палящим солнцем, как будто в трансе, как будто у меня иерусалимский синдром[86], и время от времени останавливаю прохожего и спрашиваю, не знает ли он, как пройти в «Ширму», но люди делают вид, что не слышат, и разбегаются от меня как от прокаженного; наконец на углу улиц Гиллеля и Кинг-Джордж какой-то мужчина в белом халате кладет руку мне на плечо и говорит: не суетись, Каро, мы закрыли «Ширму», и, услышав это, я падаю. Как подкошенный. Как солдат, пробитый пулей[87]. И лежу, распластавшись на тротуаре, в центре города. Никто не подходит ко мне, чтобы помочь или просто на меня посмотреть.
Когда утром я вышел в гостиную, то увидел, что Яэла и Асаф уже встали, собрали вещи, поставили чемоданы около входной двери, рядышком, и теперь сидят в кухне и читают газеты.
Яэла оторвалась от чтения, подняла на меня взгляд и спросила:
– Папа, как ты спал?
– Очень плохо, – ответил я.
Она предложила:
– Кофе? – ровно так же, точно с той же интонацией, что и Нива. И мы выпили кофе. Как будто это просто еще одно утро. Почитали вместе газеты, как будто это просто еще одно утро. Наконец Яэла посмотрела на часы и сказала: