А все же вечность предстоит.
* *
*
Ни в сон, ни в постель, ни в мечту,
Ни в жизнь не возьму тебя больше,
Но в толстом журнале прочту
Стихи о полетах и Польше.
Твой голос — вот то, что любил
Сильней и мучительней тела,
О чем недостанет чернил.
Ну вот — за окном погрустнело.
Темнеет, читай же мне вслух
С медлительногласной ленцою,
Последний светильник затух,
И звезд не видать надо мною.
Читай, а не то я с ума
Сойду этой долгой зимою.
В стекле двухсторонняя тьма,
И звезд не видать надо мною.
К поспешным стихам и усам
Случайным, тем более к мужу,
Тебя не ревную, я сам
Живу в эту лютую стужу.
Лишь памяти свойство само
В себе заключает измену.
Читай же… Как в мире темно,
Как дует в бетонную стену.
* *
*
Желтые травы шуршат под ногами,
Медоточится в пространстве янтарь,
В кронах редеющих всюду, как в храме,
Сепия, охра и киноварь.
Все освещается ровно и ясно,
Но без посредства потухших небес,
И осознание смерти прекрасно,
Как увядающий осенью лес.
Все переходит в пергамент и плоскость
И в бестелесность, теряя объем:
Краткость мгновения, вечности кротость,
Лист, опаленный нездешним огнем.
* *
*
Бывало, до школы идешь и идешь,
Бывало, в кружочек указкою ткнешь,
А в нем — эта школа, и город, и я,
И дальше все наша, все наша земля.
Раз наша, так, значит, я здесь не чужой,
И все, что зовем мы своею страной,
Мое, как границы ее ни крои, —
И горы, и реки, и степи — мои.
И с кем поделиться, и как с этим жить?
По золоту плыть, по алмазам ходить.
На треть простирается скорбная ширь:
Есть запад, а все остальное — пустырь.
Прискучит — полюбишь тюрьму и суму
И вправду увидишь свою Колыму.
Земля — наше рабство, терпеть — наш удел,
Смиренье расширило оный предел.
В нем месяцы можно без толку плутать,
В нем взору любезны и леший, и тать.
Так вот она, тяга к печам и к углам,
Как к титьке, прижаться к своим городам.
И, может, таинственность русской души —
В отсутствии душ в мухосранской глуши,
А наш человек потому и широк,
Что даром достался нам Дальний Восток.
Так что же такая у нас за земля?
В ней сгинешь, зато затеряться нельзя;
Которой владеешь, богат ли, убог,
Раз корень единый владения — Бог.
На смерть Папы
Кормит сиделка понтифика с ложки,
Он улыбается: будьте как дети.
Голову клонит, смыкает ладошки,
Чтоб не дрожали, за паству в ответе, —
Папа не может отречься от папства
И на пороге небесного царства.
“Ангелюс” отроки спели в соборе.
Утро, расходятся кардиналы,
В Рим прибывают последние, вскоре
Курии папской обрушатся залы.
Ждали, что Папа угаснет намедни:
Ночь впереди, и нельзя больше медлить.
Жители города спать не ложились,
Ксендз из-под Гданьска на площадь пробился,
Карабинеры в кордонах молились;
Если бы Папа на день исцелился,
Думаю, как бы они огорчились.
Вся в ожидании папская область,
Белая грезится в окнах сутана,
И наконец-то щемящую новость
В черном несет секретарь Ватикана.
Тож бы отсрочкой в краю православном
Больше, чем смертью его, поразился.
Слышу печальную радость о главном —
Папа от мира и дел отложился.
Стих сочинитель стихов и энциклик,
Святый при жизни славянский понтифик.
К нашему он не причалит пределу,
Избороздив океаны и сушу, —
Дай отдохнуть его бедному телу,
Боже, возьми его детскую душу.
В окрестностях Бакунина
Хранитель, Или Философия садов
Голованов Василий Ярославович — прозаик, эссеист. Родился в 1960 году. Окончил факультет журналистики МГУ. Автор книг “Тачанка с юга” (1997), “Остров, или Оправдание бессмысленных путешествий” (2002), “Время чаепития” (2004). Лауреат премии “Нового мира”. Живет в Москве.
Поднимаясь от родника в тени вековых деревьев, мы услышали голоса: то шел отдыхать на прохладное место с другом и подругами Серега, деревенский кузнец, в руках которого жила невероятная, но бесполезная из-за отсутствия труда физическая сила. Спутник мой, Сергей Гаврилович, к удивлению, почти радостно поприветствовал бражничающих и решительно попросил: “Пожалуйста, бутылки не бить, а то у родника осколки опять”. Серега обнажил окрученную толстыми жилами руку и поклялся: “Бабы все языками вылижут!” Бабы, сознавая свою грешность, потупившись стояли на тропинке, потом последовали за вожаком. “Эта Наташа органически не способна запомнить мое имя, — удивленно развел руками Сергей Гаврилович. — То Гаврилой Аркадьичем назовет, то еще по-другому… Должно быть, оттого, что пьяная все время…”
Вот, значит: там, где прогуливался с другом Белинским будущий знаменитый анархист Михаил Бакунин, прилагая, вероятно, Фихте к христианству, теперь философствует кузнец Серега со товарищи, парк зарос и превратился в сумрачный, наполненный шорохом капель лес, и гомон грачей на “грачином дереве” лишь подчеркивает невозвратность потери: ни дом, ни парк сегодня не восстановить, для этого не только усилие целого поколения надобно, для этого нужна, собственно, живущая в душе этого поколения философия мироустроения, которая и создала когда-то это место. А поскольку ничего подобного сейчас не наблюдается, остается понять: для чего каждое утро обходит парк единичный человек Сергей Гаврилович? Для чего оставляет у родника пластмассовые стаканчики? О чем хранит память? Премухино… Вернее, Прямухино, по-старому. Сегодня имя это вряд ли кому и напомнит хоть о чем-нибудь. А раньше…
Парк в Прямухине неподалеку от Торжка заложил отец основоположника русского анархизма Михаила Бакунина, Бакунин Александр Михайлович, доктор философии Падуанского университета, ученик и младший друг Г. Р. Державина и Н. А. Львова, историк и поэт. Сельский философ желал уподобиться Творцу, создавая модель мира, где в очищенности человеческим разумом и старанием было бы явлено то, что сотворено Природою, — отсюда и живописные каскады прудов, и редкостное собрание цветов и дерев, и нелинейная планировка дорожек, ведущих от одной приятности к другой, живописными аллеями с высокой горы к россыпи родников у реки, последний из которых украшен был гротом… Парк создавался не просто для праздного любования — тем паче, что Александр Михайлович был слаб на глаза (“Слепой очима, духом зрячий…”), в нем запечатлевалась вся внутренняя жизнь семейства. Так, в парке в ознаменование рождения детей была заложена липовая роща, сохранившаяся до сих пор; первыми были высажены липы Любовь и Варвара, затем — Михаил (долгожданный сын, наследник); всего одиннадцать деревьев выросло, хотя последняя дочь, Сонечка, прожила всего два года.
В пору, когда, увлеченный Татьяной Бакуниной — одной из младших дочерей, в Прямухине бывал Тургенев, парк был еще прекрасен, хотя над ним пронеслись уже роковые бури. Сын не принял наследство отца; сын его мир отринул, отринув — уехал за границу, будто бежал; из-за границы уже привезен был в кандалах, как первейший государственный преступник. С отъезда Михаила за границу до самой смерти своей Александр Михайлович так и не увидел больше сына. И все же, даже узнав, что сын его повинен в государевой измене, не оставил веры в него, как и другой его сын, Алексей: “Мишель в Петербурге в крепости… Убежден, что заключение его не будет вечным. Он будет возвращен, краеугольный камень нашего дома…” Сколько боли и сколько надежды в этих словах! Мы знаем, что возвращения не произошло, что те крайности отрицания, которые привели Мишеля в тюремную камеру, не идут ни в какое сравнение с исступленностями, которыми еще суждено было ему разразиться после бегства из Сибири за границей.