— Стой! — услышала она неожиданный окрик, вздрогнула и оглянулась. Высокие рыжие сосны вокруг, на вершинах их — тяжелые снеговые пласты, молодой частый ельник теснится у их подножий. По грудь в елках стоял человек в армейской, искусственного меха, шапке, с опущенными ушами, в стеганом сером ватнике.
— Куда прешься! — продолжал он грубо. — Не видишь, запретная зона! Воинская часть… Дура стоеросовая!
Маргарита Николаевна не видела никакой воинской части, никакой запретной зоны, но поспешно развернула лыжи и ушла обратно, придерживаясь старых своих следов. Потом ей стало нестерпимо досадно, почему она не только не отчитала наглеца, но даже ничего ему не ответила. Никогда никто в жизни не говорил с ней так грубо. «Дура»… «Стоеросовая»… Что это еще такое! Ее знали во всех соседних — и ближних и дальних — частях. С ней не должны, не могли говорить таким тоном и такими словами. Она найдет командира этого грубияна. Она…
Маргарита Николаевна мчалась, зло работая палками, чувствуя, как слезы обиды тяжело виснут на ресницах, туманя и без того по–вечернему мутную зимнюю даль.
Такой разъяренной и почти плачущей ее увидел Терентьев, который, стоя в поле возле стога гороховой соломы, рассматривал на снегу мелкую паутинную вязь птичьих и звериных следов.
Он был первым встреченным человеком, и Маргарита Николаевна выпалила ему всю свою обиду одним дыханием. Терентьев подвигал на голове лохматый заячий малахай, потом взвел и опустил курки своего дорогого ружья, на которое три года копил до войны деньги, наконец потрогал себя за ухо. Сложная цепь догадок возникала в его мозгу.
— Маргариточка, — сказал он, — езжайте быстренько в колхоз, на телефон, позвоните Преснякову, объясните ему, куда я делся. Звякните дальше в мое отделение, пусть Курочкин прихватит двух–трех молодцов, и пусть они догоняют меня по следам. А я по вашим следочкам, — Терентьев указал на ее лыжню, — двинусь туда. Мы его, нахала, обратаем! Вы уж не тратьте слез–то попусту…
В своих высоких тяжелых катанках, без лыж, проламывая наст и проваливаясь, Терентьев не скоро достиг того места, где веером разворачивались лыжи Маргариты Николаевны. Он раздвинул елки, нашел площадку в снегу, вытоптанную ее обидчиком, нашел и вход в землянку, еле приметным заснеженным холмиком прижавшуюся у подножья покосившейся от ветра сосны. Никаких других признаков воинской части Терентьев вокруг не обнаружил и, засветив карманный фонарик, который всегда носил с собой, спустился в незапертую землянку.
Землянка была пуста. Голый стол на козлах, расшатанный табурет, дощатый топчан… Но воздух хранил жилое тепло, кисло пахло мокрыми валенками и почему–то резиной. Он понял почему, когда в золе погашенной, но еще горячей чугунки раскопал щепкой моточек провода с обгорелой изоляцией.
Ясно, что тот, кто обитал здесь, уже ушел, встревоженный появлением Маргариты Николаевны. Это мог быть и бродяга, и вор, и бандит или трус–дезертир, — случались ведь и такие…
Терентьев помнил наказ Преснякова насчет бдительности, насторожил ухо — не слышно ли Курочкина, и через темный вечереющий лес двинулся по глубоким петлистым следам. По этому лесу можно было идти до самого Токсова, и дальше — до линии фронта с финнами, или вправо — к Ладожскому озеру. Но следы, сделав километровую дугу, вывели в поле и через него вели наискось, много левее деревни, к Неве. Терентьев шел и шел по ним, потный, отдувающийся, усталый. Он провалился в какой–то полузамерзший ручей, черпнул валенками воды — теперь от них шел пар, — и думал: «С таким компрессом обойдется, даже насморка не будет».
В кустах, невырубленной куртинкой раскинувшихся среди поля, в которых исчезали следы, он почти наткнулся на этого человека. Человек поднялся со снега, с видимым усилием вскинул на спину угловатый ящик, продел руки в ременные лямки и, согнувшись, тяжело побежал. Терентьев разрядил в него оба ствола дробовика, но человек бежал. Был он, видимо, моложе, крепче и потому выносливей.
Терентьев отбросил мешавшее бегу ружье, его охватили отчаянье и ярость: «Уйдет! Эх, уйдет!» Он не замечал в бешеном своем исступлении, что его уже нагоняет Курочкин, что полукольцом бегут в темноте позади другие милиционеры, что вдоль реки наперерез чужаку спешат, поднятые дальновидным Пресняковым, колхозники и трактористы. Задыхаясь, он добежал до речного обрыва, за которым лежал лед, и если там, по льду, свернуть влево, то не далее чем через километр, минуя огонь дзотов передовых траншей с обоих берегов, можно уйти за линию фронта. Подумав об этом, Терентьев схватился за чемоданную кобуру с трофейным парабеллумом. Но из–за песчаного голого гребня, на котором восточные ветры не давали задерживаться снегам, в трех шагах поднялся перед ним тот, кого он догонял, и вскинул руку. Терентьев увидел пучок слепящих искр, почувствовал толчок в грудь и упал. Выстрела он не слышал, не слышал и того, как подбежавший с трактористами Цымбал выхватил у него из кобуры тяжелый пистолет, прилег на берегу и стрелял с обрыва до тех пор, пока быстрая темная точка на льду не остановилась…
Очнулся Терентьев лишь в. деревне, на мягкой и широкой постели Лукерьи Тимофеевны. Он увидел военного врача, Преснякова, Долинина и Лукерью Тимофеевну, прислонившуюся к углу русской печи. Было больно в груди и как–то очень сонно. Не хотелось даже шевелить губами. Но он все же шевельнул ими, спросил:
— Где этот?.. Тип–то где, говорю?
— Взяли его, раненного. Радист, — ответил Пресняков. — Информатор. Следил за передвижением войск.
— Немец?
— Немец.
По лицу Терентьева прошла улыбка.
— А в тыл меня не отправят? — еще спросил он.
— Что ты, Батя! — утешил Долинин. — Да как только встанешь, — доктор вот обещает недельки через две, — мы тебя немедленно вытребуем обратно, если даже твое начальство и вздумает отправить тебя в тыл.
— Опять по зайцам пойдешь, — вымолвила Лукерья Тимофеевна. — Мишка говорит, в лугах тьма–тьмущая косых этих… — Она подняла к лицу кончик своего розового цветастого платка и поспешно вышла в сени.
— Конечно, еще поохотишься, — сказал и Долинин. — Компаньон твой приехал, Николай Николаевич, метеоролог, которого ты хотел первым в список поставить. Помнишь, весной? Станцию будет налаживать.
Он увидел, как шевельнулись Батины светлые, но теперь не пушистые, а обвислые усы: ему показалось, что Батя снова хитро и довольно улыбнулся, — и Долинин тоже не выдержал, вслед за Лукерьей вышел в сени, в темный и тихий двор. Он уже знал от врача, что Батя никогда больше не будет охотиться, что вражья пуля глубоко разорвала его старое сердце, и только, быть может, из упрямства, от Батиной великой любви к жизни, оно еще отстукивает свои последние, считанные удары…
5
Любу Ткачеву Ползунков привез из госпиталя поздно вечером восемнадцатого января. Варенька ждала ее. Она приготовила в своей комнате вторую постель, принесла в глиняном кувшине клюквенного морсу от Лукерьи; в глубокой тарелке на столе возле керосинки пирамидкой лежали почти прозрачные в своей свежести сырые яйца. Варенька решила питать Любу усиленно и оберегать ее от всяческих волнений.
Но Любе спать в эту ночь не пришлось. Едва она, утомленная пережитым, легла в постель под теплое одеяло, а Варенька тем временем принялась жарить яичницу, как вбежала возбужденная Маргарита Николаевна.
— Девушки! — крикнула она, лишь успев отворить дверь. — Блокада прорвана! Радио сообщает!..
Варенька дунула в керосинку, чадливое горючее для которой где–то раздобыл Ползунков, Люба поспешно оделась. Все побежали через реку, в райком. В райкоме никого не было. Бросились домой к Долинину. Его подвальчик был уже полон. Когда только успели накурить, когда нарвали каких–то бумажек, усеявших весь пол!..
Никто не садился, толкались по комнате, враз говорили, стараясь перекричать друг друга. Кто–то, бородатый, — ни Люба, ни Варенька его не знали, — уверял, что «он» теперь покатится из–под Ленинграда. Щукин требовал немедленно начать подготовку к переезду в Славск. Люди входили и уходили. Это был сплошной неуемный поток, водоворот, завихрявшийся в жилище Долинина. Мелькали здесь даже такие лица, которые сам Долинин видел впервые и, хотя бы приблизительно, не мог представить, кто же такие их обладатели.
Разошлись только под утро, но о сне уже нечего было и думать. Спускаясь к реке, Варенька с Любой увидели, как в райкоме, в окне кабинета первого секретаря, занялся розовый свет, — Варенька узнала двадцатилинейную знакомую лампу, — кто–то задернул занавеску. Значит, Долинин уже успел прийти в райком.
Да, секретарь райкома уже был в своем кабинете. Он нетерпеливо рылся в папках, разбирал материалы к плану на новый хозяйственный год: все ведь менялось. Можно было планировать возврат колхозников, эвакуированных в Вологодскую область. Можно было думать о завозе сортовых семян, об увеличении посевных площадей… Совсем иные мыслились масштабы, иной размах, даже если к весне Славск не будет освобожден, даже если и еще придется работать и жить только на узкой полосе городского предместья.