Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XVII
Довольно! Времени ты даром не теряй,Мне лженевинностью своей не докучай.
Расин. ФедраТак вновь состоялось примирение с Мариной, и, как ни покажется это странным, начиная со следующего утра и ее и мое настроение было вполне сносным. Что ли мы устали от напряжения, в котором жили последние дни, или же нам обоим казалось, что теперь-то, когда все прояснилось, жить нам станет легче и понятней, но поутру я проводил Марину до метро, поцеловался с ней по-доброму, как в былое время, вернулся домой в приподнятом настроении и сел за диссертацию. Мне до сих пор странно представить, как все-таки мне удалось сделать научное открытие, запутавшись в житейской суете? Едва я погрузился в эстетические проблемы мелкотравчатых литераторов позапрошлого столетия, позвонила Робертина. Она зазывала меня к Кабакову, соблазняя собой, водкой, обществом Арканова и какой-то девушки, актрисы из Петербурга. Признаться, мне не очень хотелось ехать. Так покойно и уютно было в немецком восемнадцатом веке, так привычны были путанные неуклюжие разговоры о любви, страстные призывы с глаголом на конце, вся эта мура, которая когда-то восхищала, а теперь смешила меня. У Кабакова я ожидал застать знакомую картину — стремительно напившуюся любовницу с запахом копченой селедки, хмурого Игоря, малопонятную девицу из Петербурга, чье присутствие в этой компании уже не делало означенной особе чести. Но Робертина настаивала и я, вздохнув, умылся, подушил за ушами «Легендарным Харли-Дэвидсоном» и, пересчитав деньги, поехал.
К моему прибытию праздник был в разгаре. Было шумно, пьяно, полн o кабаковского? — ыканья. По газете размазались рыбьи кишки, фольга, полукружья колбасы. Кабаков со сладким, счастливым взором называл уж всех своими детушками. Он вытирал руки о газету и поочередно обнимал всех присутствующих. Робертина визжала, бессмысленно повторяя только «Кабаков! Кабаков!» Игорь кривил рот, хотя и видно было, что он в добром стихе. На голове у Игоря сложно удерживался диковинный эшафодаж, из тех, что можно встретить только в модных журналах и никогда в приличном обществе. С этой прической отчетливее проступали плебейские черты его наружности, и заметно становилось, что костюм его, пусть яркий и вполне нарядный, куплен задешево на вещевом рынке. Здесь же была гостья с севера. Это была миловидная, просто одетая девушка. Я был представлен ей почетным членом нашего кружка, человеком высочайших умственных и нравственных достоинств. Девушка кивнула, видимо смущенная и обстановкой, и появлением нового лица. Она была выпускница Ленинградского государственного института театра, музыки и кинематографии, выпускница. Робертина с Кабаковым вперебой стали расхваливать мой кукольный спектакль, которого зрителями не были, и девушка, кивнув мне как своему, сообщила, что она кукловод, будет работать за ширмой.
— За ширмой! — негодовал Анатолий Иваныч, — Да как же это такую красоту прятать!
Он хотел взять ее за лицо, чтобы показать нам ее неотчетливую красоту, но своевременно смутился и не стал.
— Но я не только за ширмой работать буду. Нас и живой план учили играть… — сказала она оправдываясь. Говорила она странно, начиная обычным голосом и затухая к концу фразы, так что последнее слово было почти не разобрать.
Я, недовольный тем, что мне вновь придется пить скверную водку без закуски, раздраженный против Робертины, в чьих разъехавшихся глазах мне вновь читалась ее олигофренно-скотская сущность, завел беседу с девушкой. Она была мила. У нее было русское округлое лицо, светлые добрые и грустные глаза. Я равнодушен к такому типу внешности, и говорила она не очень интересно, но больше увлечься было некем. Мы говорили о театре, о знакомых педагогах, я вспоминал частые визиты в Питер к Сашке Хабарову, моему другу, которые одно время там учился в том же институте. Она была рада общим темам, пыталась даже рассказывать что-то милое и незанимательное. Но всякий раз, сказав подлежащее, она стеснялась сказуемого, а второстепенные члены проборматывала скороговоркой, в которой неподготовленное ухо могло услышать: «Да что я говорю, это же никому не интересно». Я ободрял ее, почуяв себя добрым большим мужчиной с широкой грудью — геологом, наверное. Мне нравилось подавать огонь к ее сигарете и наливать ей водку. Выяснилось, что она безумно боится тетки, к которой приехала гостить — боится так, что не смогла отказать ей, когда та позвала ее. Хотя тетка ее была женщина беззлобная, домашняя, молодая актриса все ждала от нее деспотических проявлений уже который год. С годами страх ее нарастал, становясь тем больше, чем меньше его оправдывала реальность. Девушка и сама признавалась, что природа ее беспокойства маниакальна, но, мол, поделать с собой не может. Я, видя как говорит с ней Кабаков, как слушает она Робертину, замечал, что, по всему видимому, ее тяготит какое-то неопасное для общества психическое расстройство — во всякой, даже вполне нейтральной фразе она читала приказание себе, которое необходимо было исполнить вне зависимости от собственных желаний. Когда она было собралась уходить, и Робертина предложила ей остаться — по-моему, последнее, что Робертина отчетливо произнесла, — та смешалась, села, и на лице ее выразился ужас выбора между гневом тетки и неудовольствием компании. Мне казалась, что она готова была всплакнуть. Затем Кабаков, видимо, зная печальную особенность актрисиного характера, прямо сказал, что сегодня она будет ночевать у него, и она, как я могу предполагать, не имевшая к тому никакого желания, убито согласилась. Мне стало жаль ее, и я пригласил ее назавтра к себе — поговорить о Питере и театре в обход лишних ушей. Она согласилась, благодарно вздохнув. Видно было, что мои слова, в которых, конечно, можно было прочитать при желании тираническое требование, вполне совпадали с ее желанием. Я откланялся, вызвав недовольство Кабакова, которому предстояло распорядиться судьбой Робертины. Я металлично декларировал, что не я ее поил, и пусть я ее люблю, на чувствах своих спекулировать не позволю. Я вернулся домой — от меня сильно пахло мятной жвачкой.
Осчастливленный небольшим количеством выпитой водки и избавлением от тягостной компании, я был приветлив и ласков с Мариной, многословно рассказывал пустяковые, на три четверти выдуманные истории, отправился с ней гулять. Она была рада моим состоянием, и ее любящее сердце угадывало в моем веселье возврат прежнего чувства. Увы! — как она обманывалась! Как она могла знать тогда, что завтра, уже завтра мы расстанемся с ней, и вместо счастья и радости она будет иметь скорбь души, плач и скрежет зубов!
На следующий день я мог располагать временем, как мне рассудится за благо — Марина поехала в больницу к Ободовской, страдавшей болезнью внутренних органов. Я не ждал ее возвращения не прежде десяти вечера. Впрочем, если бы Марина и вернулась раньше, я не предполагал ничего опасного для себя, так как ждал в гости к себе приличную девушку, ни вид, ни манеры которой не могли оскорбить чувства Марины. Я так и не могу придумать имени своей героине — актрисе-кукловоду. Разумеется, у нее было собственное имя, которое мной не забыто, но это унылое однообразие русского ономастикона с ума сведет и покрепче меня романиста.
Мое знаменитое беспамятство на лица и имена объясняется их крайней ординарностью. Соотечественники для меня также неразличимы, как негры. У всех одинаково затравленный, затрапезный вид — неряшливо накрашенные женщины, слипшиеся, неопрятные мужчины, все с равно жалким и недружелюбным взглядом. Стоит встретиться с соотечественником глазами — и он либо стеснительно отводит взгляд, либо сообщает ему злобную твердость, не имеющую основания в силе характера. Иное дело Европа — задержишься взглядом на чьем милом лице — и вот тебе уж улыбаются и говорят «бонжур» или «гут’н морген». И ты уж и сам улыбаешься этой Керстен, Анетте или Люцилии. А у нас — это вечное лавирование между Олей и Леной, тоскливые Тани, Насти, Светы, Маши, чьих ручек, алчных колец, соищут Сережи, Димы, Саши, Миши, среди которых если и затешется какой-никакой Денис, так и то радость. Как же меня раздражает вся эта постная овсянка русских имен! Все словно одеты в одну одёжу, все словно думают одной мыслью, и вся эта одёжа, вся эта мысль такая серая, полая, осклизлая. Как же мне жить-то, бедному с моим нечастотным именем в этом несварении затертых прозвищ? Появился бы какой-нибудь Адальберт, взял меня за руку и сказал: «Позвольте, я вас представлю моей кузине Кунигунде». Где вы, мои умытые иностранцы с цветными именами? Где? Нет ответа.
Эту девушку звали Ларисой.
Она пришла к назначенному часу, не опоздав, и принесла бутылку шампанского. Я был рад видеть ее, как я всегда радуюсь новому человеку, которого нет причин не любить. Я показал ей куклы моего спектакля, которые она одобрила и тотчас, привычной рукой начала играть ими, озвучивая на разные голоса. Я следил за ее стеснительными руками, которые только с куклой оказались красивыми, и думал о том, как же все это умилительно. Она рассказывала про свои роли — поросенка, феи, ангела. Она в самом деле была похожа на ангела — голос ее, вчера тихий, сегодня звучал мелодично, грудно, протяжно. Она смотрела своими добрыми русскими глазами, чувственными, но, поскольку говорила она о театре, к себе я эту чувственность никак не относил. Я тоже глядел на нее изнутри сияющим влюбленным взглядом, хотя вовсе не видел в ней женщины, а только умилялся ее ангельством и слушал голос. Потом, потеряв интерес к теме, мы заговорили о странностях любви. Я рассказал о Робертине, она — менее подробная из женской стыдливости — про то, как познакомилась с Кабаковым, и какой он добрый, несчастный человек. Потом я показал фотографию жены и посетовал, как запутался я в категориях этики, и как же все-таки не совпадают этика и психология. Она вздохнула, и сказала, что у нее есть любовник — ему сорок лет и он женат, но любит ее. Она бы тоже его любила, но все в прошлом. А теперь она видится с ним и больше ни с кем, потому что к нему она привыкла — «И ведь надо же быть с кем-то, иначе одиноко…» — а прочие горды и жестоки, не могут любить сами и не дают любить себя, особенно актеры. Ей бы хотелось встретиться с добрым и верным человеком, который не мешал бы ей любить себя, и она бы его обшивала и обстирывала, готовила бы ему, пела. «Я ведь пою неплохо», — сказала она, и опять скрываемая потребность в большой любви занялась на дне ее глаз.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Исповедь (Бунт слепых) - Джейн Альперт - Современная проза
- Вещи (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- Тело № 42 - Денис Драгунский - Современная проза
- Шоу - Росса Барбара - Современная проза
- Малиновый пеликан - Владимир Войнович - Современная проза
- Другое тело - Милорад Павич - Современная проза
- /Soft/Total/ Антиутопия великого западного пути - Владимир Смирнов - Современная проза
- Вы просили нескромной судьбы? или Русский фатум - Светлана Борминская - Современная проза
- История одной беременности - Анна Чернуха - Современная проза