министру иностранных дел, с тем чтоб меня поместили на первое открывшееся место в иностранной коллегии?”
Если бы, если бы, если бы…
Торквато Тассо. Поэтический и житейский образ великого итальянца будет преследовать Константина Николаевича всю жизнь, а “несчастная судьба поэта” станет чем-то вроде отрицательного эталона. Ни эпикурейство Батюшкова, ни его увлечение жизнелюбивым, “позитивным”, светлым Ариосто – не спасут от заклятия трагической судьбы Торквато. Живущий в Батюшкове чёрный человек всё чаще видит в ней мрачные предзнаменования судьбе собственной.
Литературоведы до сих пор скорбят о том, что Константин Николаевич не одарил нас – подобно Гнедичу “Илиадой” – переводом “Освобождённого Иерусалима”. О том, что уже в 1804 году 17-летний Батюшков увлечённо читает эпопею, по крайней мере в прозаическом переводе Михаила Попова, можно судить по упомянутому уже стихотворению “Бог”, в котором откликаются некоторые образы и даже строки из Торквато Тассо.
О Тассо Батюшков знал, надо полагать, ещё от Муравьёва. Возможно, подталкивает Батюшкова к Тассо и поэт Вольного общества Николай Остолопов, в чьём журнале юный Батюшков когда-то печатался. В 1808 году Остолопов выпускает “Тассовы ночи” – перевод с итальянского книги Компаньони Джузеппе “Le veglie del Tasso”. Книга, изданная в Париже в 1800 году, – блестящая мистификация в духе предромантического времени. Текст представляет собой якобы случайно обнаруженные рукописи Торквато Тассо. Перед читателем бесконечный внутренний монолог сходящего с ума поэта. Мистификация успешная, ведь именно такого рода публикации упрочивали и распространяли легенду о великом итальянском гении, безвинно пострадавшем от завистников и тиранов за свой талант и возвышенные чувства к женщине.
Гнедич подбадривает друга взяться за большую работу, ведь элегии и сатиры, которые пишет Константин Николаевич, не достойны серьёзного стихотворца. Из военного похода в Пруссию Батюшков, действительно, пришлёт Гнедичу послание “К Тассу” и перевод первой главы “Освобождённого Иерусалима”. Обе вещи будут напечатаны в одном номере “Драматического вестника” 1808 года, а перевод ещё и с пометкой о продолжении, что означает: к 1807-му Батюшков вроде бы сделал выбор большой формы. Стихотворение “К Тассу” будет первое в истории русской поэзии послание к великому итальянцу. Как и многое у раннего Батюшкова, оно написано “поверх” французских оригиналов. В вольном батюшковском переводе “протеистично” переплетены стихи Лагарпа и Мирабо, а также русские переводы из Тассо – Попова, и античные аллюзии самого Тассо, например на Вергилия. С этой публикации начинается батюшковская “тассиана”. Но – к неудовольствию Гнедича – Батюшков реализует её не в переводе “Иерусалима”. А в нескольких произведениях малой формы. Уже к 1810 году поэт чувствует, что, во-первых, не способен к многолетнему кабинетному переводческому труду, и что если его муза и подобна торкватовой, то не в эпичности замысла. У Тассо, по точному замечанию Шатобриана, многое переплетено, но ничего не спутано. Так же, просто на короткой дистанции, скользит от предмета – к эмоции – цитате – мысли – и обратно – батюшковская муза. Он чувствует свои возможности и всё больше сомневается в увещеваниях Гнедича. Во-вторых, чем глубже он погружается в итальянский язык Тассо, тем очевиднее, что на русском языке передать его гармонию даже отдалённо невозможно. А в-третьих, Батюшков не берётся за Тассо из суеверия, ведь многие его предшественники – переводчики – подобно самому Тассо – не увидели собственной славы. Он опасается (и не зря!) – этого “заклятия”.
Но карьера? “Освобождённый Иерусалим” Батюшкова пришёлся бы ко “тверскому двору” Екатерины Павловны. Созвучие времени было очевидным. Как Святая Земля изнемогала под гнётом магометан – так Европа лежала под пятой Наполеона и ждала освободителя. Одного слова великой княгини было бы достаточно, чтобы Батюшков получил должность.
“Подобраться” к великой княгине он рассчитывал через князя Ивана Алексеевича Гагарина, большого театрала, занимавшего при тверском дворе должность шталмейстера (конюшего). С рекомендательным письмом к Гагарину, а лучше с дружеской запиской – Батюшков мог бы добиться аудиенции, тогда-то и можно преподнести княгине перевод нескольких песен из “Освобождённого Иерусалима” Тасса (а заодно “озвучить” желание послужить за границей). Но как “выйти” на князя? Не ехать же в Тверь с пустыми руками?
Великокняжеский дворец в Твери в то недолгое предвоенное время станет настоящим литературным и политическим центром. Особым покровительством Екатерины Павловны будут пользоваться те, кто занимает антифранцузскую позицию. На волне пост-тильзитского патриотизма таких людей в высшем обществе всё больше. Екатерина Павловна – человек живого и независимого ума и деятельного характера. Её одержимость теми или иными идеями не всегда можно объяснить логически. Возможно, неприязнь княгини к Франции есть форма сублимации личной неприязни к Наполеону, женой которого её чуть не сделали (“я скорее выйду замуж за последнего русского истопника, – негодовала она, – чем за этого корсиканца”). Её влияние на брата-императора огромно, но только в глазах самой Екатерины Павловны. Она и её окружение поддерживают в русском обществе антифранцузские настроения. Выражаются они в отторжении либеральных влияний – и поддержке идей национального самосознания, главная из которых – идея самодержавия, аргументированная Карамзиным в “Записке о древней и новой России”. Записка, составленная по заказу Екатерины Павловны, в марте 1811 года прочитана императором. Карамзин утверждает в ней самодержавие как единственную форму правления в империи, и это утверждение, возможно, становится ещё одним аргументом в пользу перемены мыслей императора. Вся мощь государственной машины направляется теперь не на развитие экономических и политических свобод, а на сохранение существующего порядка вещей – и победу над Наполеоном.
Как было “выйти” на Гагарина? Оказывается, нет ничего проще. Снова Гнедич. Лучший друг даёт в Петербурге уроки декламации любовнице Гагарина – звезде русской сцены Екатерине Семёновой. Гнедич и сам уже использовал этот “канал” – хлопотал через Гагарина перед княгиней, чтобы получить пенсию на перевод “Илиады”. Батюшков знает об этом и хочет проделать то же. “Если ты, если Семёнова, тобою настроенная, отпишут князю Гагарину, – инструктирует он друга, – если он это возьмёт на сердце, то я думаю, что тут ничего мудрёного нет”. И дальше: “…пусть она с жаром растрогает его самолюбие, и ни слова о моем проекте, а скажи, что я хочу поднесть стихи и проч.”.
Батюшковское воображение живо рисует чаемые картины (“…пусть она с жаром растрогает его самолюбие”). Мечта снова летит впереди поэта. Но Гнедич не мечтатель, а прагматик, и никуда не торопится. Возможно, он осторожничает, ведь на кону его собственный проект, а возможно, просто не успевает в суете с почтой. Дни бегут, а письма нет. Разгорячённый мечтами, Батюшков ждёт немедленного отклика и всё более раздражается его отсутствием. Будущее отказывается обретать черты реальности. И в Москве, и в Петербурге