Между тем веселый гомон, прерываемый безудержным смехом, из банкетного зала ресторана на втором этаже спускался вниз вместе со свадебной процессией. Первой ступала невеста в белой фате; она была совсем юной, ее глаза блестели от выпитого вина, и шла она вполоборота, ведя за собой жениха. Парни и девушки — подружки невесты — держались за перила, то и дело спотыкаясь о ее шлейф. Невеста пела и отбивала такт букетом. Она спустилась по лестнице, окликая зевак за стеклянными дверями, а потом выбежала под серебряные прутья дождя, расставила руки и запрокинула голову, волосы и поля шляпы у нее от ливня обвисли, а ее прекрасное тело вода превратила в настоящее изваяние. Жених и гости присоединились к ней, издавая ликующие возгласы. Затем все они гуськом двинулись по противоположному тротуару, невеста время от времени оборачивалась и мокрым остовом бывшего свадебного букета дирижировала пением и маршем.
— Веселая свадьба, такая, как надо, — сказала буфетчица, слезая с ящика из-под бутылочного пива. — А эта ваша невеста сбежала от вас вчера?
— Нет, позавчера, — ответил молодой человек и стал тереть покрасневший глаз. — Впрочем, я ей не удивляюсь. Девчонка начиталась книг из «Розовой библиотеки»[7] и серии «Жизнь замечательных людей», поэтому хотела, чтобы у меня были две комнаты и чтобы я устраивал приемы, а своей «абсолютной графикой» занимался по вечерам, как хобби. А еще она меня все время шантажировала то прошлым, то будущим, рассказывая или о том, кто из ее любовников что с ней проделывал либо собирался проделывать, или о том, как она меня бросит и вернется к родителям, у которых всего каких-то семь лет назад была хорошая родословная… один их предок имел даже звание папского камергера. Да только что во всем этом было проку, если и аванса, и получки нам с ней хватало дня на два, не больше? А потом мы молотком крошили на ужин черствый хлеб, или она ходила сдавать пустые бутылки, или кромсала на лоскуты что-нибудь из своего барахла и относила в утиль как тряпье. Но в остальном мы жили плодотворной абсолютной жизнью…
К стеклянным дверям подошли два оперативника из Корпуса национальной безопасности.[8]
— Ну наконец-то! — воскликнула буфетчица, в то время как опера топали ногами, чтобы из их мокрых сапог вытекла вода. — Эти ненормальные устроили у меня паноптикум, — она показала на зевак, которые притихли, блестя глазами в предвкушении. — Нет, от таких людей свихнуться можно… Любоваться казнями!
Тут она взглянула на младшего опера и опешила:
— В вас что, крученый шар угодил?
Опер извлек из кармана зеркальце, рассмотрел как следует синяк вокруг глаза и сказал:
— Да уж, точно кием схлопотал…
Старшина добавил:
— А я что говорил? Не вступай в беседы с подгулявшей свадьбой! А так слово за слово — и жених нарисовал ему красивый монокль.
— Зато я его доставил в отделение. И щелк-щелк! — показал опер и стал снова ощупывать бровь.
— Ну, и где эта девица? — спросил старшина.
— Там, — ответила буфетчица и раздвинула ситцевую занавеску. Стеклянная стена кафе была вся в белых ладонях; в спины тех, кто прижался прямо к стеклу, упирались ладонями стоявшие сзади, несколько любопытных висело под сплошным ливнем на фонаре, какой-то дедуля устроился в кроне липы, словно павиан, а ветер колыхал занавес и кулисы из дождевых струй.
Молодой опер достал блокнот и поправил копирку между страницами.
Буфетчица, прохаживаясь вдоль стены, плюнула одному из любопытных в лицо, но тот даже не шелохнулся, и плевок пополз вниз по стеклу, словно млечная слеза.
— Можно подумать, я родного отца цепью укокошила! — воскликнула буфетчица, постучала костяшкой пальца по лбу другому зеваке и рассерженная направилась к стойке. Она сняла с себя фартук, накрыла им краны, а потом распустила свои пышные волосы, уложенные в прическу, напоминавшую термитник, засунула шпильки в рот и вновь, будто сплетая пятикилограммовый рождественский крендель, закрутила волосы змейкой и закрепила их шпильками, после чего прошла в нишу и села на стул.
— Вы как раз вовремя, — сказал старшина. — Расстегните на ней блузку. У этой девицы нет при себе никаких документов, а в кошельке — тридцать геллеров…
К стеклянным дверям кафе протолкалась невеста и деликатно постучала пальчиком. Молодой человек открыл ей.
Невеста вошла, сняла с ноги серебристую туфельку и вылила из нее воду. Краска со свадебной шляпы и подведенных глаз растеклась у нее по лицу.
— Так как? — спросила она. — Отпустите вы его или нет?
— Не отпущу, — ответил опер.
— А почему не отпустите?
— Потому что он оскорбил меня действием при исполнении служебных обязанностей.
— Да ведь у вас там ничего такого особенного и нет, — сказала невеста и, наклонившись, глотнула воды из текущего крана над мойкой.
— У меня глаз синий, как копирка! — возмутился опер, посмотрев на себя в круглое карманное зеркальце.
— А не надо было к нам цепляться… Сами эту кашу заварили — сами и расхлебывайте. Так когда вы его отпустите?
— Завтра!
— Тогда я вас тут дождусь, и вы пойдете со мной в постель. Не могу же я в первую брачную ночь остаться одна!
— Вы не в моем вкусе, — сказал опер, поднимаясь со стула.
— Господи, ну так другие найдутся… — воскликнула невеста и, повернувшись словно в вальсе, спросила у художника:
— Взять хоть вас — я вам нравлюсь?
— Нравитесь, — кивнул тот. — Вы очень похожи на мою девушку, которая от меня сбежала. Точно такой же взгляд был у нее, когда она первый раз пришла ко мне в подвал с какой-то картонкой вроде тех, куда маленькие девочки кладут кукол, тоже почти босая, на ногах — только опорки с дырчатым язычком, и стрижка короткая, как у девиц из исправительного дома в Костомлатах. И еще! У вас в глазу такая же голубоватая крапинка, будто осколок халцедона. Вы мне нравитесь, вы — в моем вкусе.
— Вы мне тоже нравитесь, — сказала невеста, налила в серебристую туфельку воды из-под крана и, подняв туфельку за стеклянный каблучок, словно бокал, с удовольствием напилась.
— О вкусах не спорят, — сказала она и причмокнула.
Младший опер вновь сел на свое место, а старшина, раздернув до конца занавеску, принялся диктовать:
— Неизвестная, рост приблизительно сто шестьдесят сантиметров, одета в желто-красный клетчатый костюм. На ногах черные туфли с дырчатым язычком. Розовая блузка с кружевным воротником, в уголках вышиты розочки…
Младший опер встал, чтобы закрыть двери, через которые художник с невестой вступили под бусы вечернего ливня, после чего опять сел, продолжая записывать то, что диктовал старшина… Потом приехала машина патологоанатомов.
— Моя девушка — она, когда в первый раз прибежала ко мне… — начал молодой человек.
— Не слышу! — крикнула невеста. Ветер относил ее слова в сторону.
— Когда моя девушка прибежала ко мне, — проорал молодой человек ей в самое ухо, — я как раз доделал посмертную маску моего друга. А она и говорит — сделай мне такую же маску, а потом, мол, я начну новую жизнь… Тогда я уложил ее на стол, засунул в ноздри тампоны из газеты, намазал ей лицо вазелином и стал лить на него жидкий гипс. Шея у нее была обмотана полотенцем, как у задушенной… а я держал ее за запястье, ощущая сейсмографическую запись биения ее сердца…
— Это прекрасно! — воскликнула невеста. Тут ветер сорвал с нее шляпу и в мгновение ока умчал ее в черное небо.
Молодой человек вдруг остановился и поглядел на освещенный натриевыми лампами сквер, где вихрем отвязало от кольев маленькие тополя, которые теперь сгибались так, что загребали ветками лужи.
— Подержите деревце, — попросил молодой человек, разорвал свой галстук и туго подвязал ствол.
— Что вам до этих деревьев? — прокричала невеста.
— Держите как следует!
— Я спрашиваю, что вам до этих деревьев?
— Они могут сломаться.
— Ну и пусть! Вам-то какое дело?
— Эти общественные деревья — мои точно так же, как, наоборот, все то, что я думаю и что делаю, принадлежит обществу. Барышня, я весь такой же общественный, как общественный туалет или общественный парк.
Выкрикнув это, молодой человек содрал с невесты заляпанный грязью мокрый шлейф и энергичными движениями, словно дирижируя оркестром, порвал шелковую материю на лоскуты, из которых свил веревки.
— А когда гипс засох, — продолжал он, — я никак не мог снять с моей девушки маску, хоть зубилом разбивай! Пришлось мне выстричь ей полголовы, и это нас сблизило. Она сказала, что моя посмертная маска станет началом ее новой жизни. Три дня она мне исповедовалась, и от этих ее исповедей я начинал биться головой о стену. Хорошо еще, что у меня была заготовлена целая бочка дегтя для изоляции подвала… Так вот, слушая исповедь, я макал в деготь кисть и под впечатлением от ее излияний черкал по белой стене, а она мне рассказывала, как ребенком ее под руки водили в уборную блевать, как один тип ее бросил и она ночью лежала в Стромовке[9] и с горя пихала в рот глину… и так до тех пор, пока моя девушка из черной не стала снежно-белой, а я не вылил на белую стену целую бочку черного дегтя. У вас не найдется еще кусочек платья? Веревки кончились!