Вот начало одного стихотворения, которое Самийленко «забыл» напечатать:
Червоний прапор в горі сміеться,I трупи покотом лежать…Співають кулі, і серце б’еться…Не можу встать, не можу встать…
1919
В школе галицийские профессора и старшины воспитывали нас в сугубо националистическом духе.
В школе я написал на русском языке поэму «1918 год», которую посвятил товарищу Ленину. Эту поэму я читал юнакам. Один юнак сказал:
— И правда. Они нас за это и бьют…
Помню конец этой поэмы:
…Холодный звон минут… нарву я чёрных лилий,из них сплету венок для нашего вождя.Целует щёки мне холодный воздух синий,и поезда бегут, сверкая и гудя…
1919
Галичане перешли к белым… Наша армия стала таять, как воск. Казаки массами начали переходить к белым. Ведь наш комсостав был из русских офицеров, которые, удрав от большевиков, засели в штабах и только и умели пьянствовать, щеголять в своих галифе и «получать кош-ты»… Об умиравших за них казаках они под звон бокалов и поцелуи проституток говорили:
— Пусть воюют, этого навоза на наш век хватит.
Ноябрь 1919 года.
Наступает армия Слащова. Все панически бегут.
Офицерский броневик, первым подошедший к Жмеринке, галичане встречают музыкой.
Сражается только шестая Отдельная Запорожская дивизия, в состав которой входит и 3-й гайдамацкий полк. И вот нас, 800 юнаков, Петлюра бросает на оборону подступов к Проскурову, а сам удирает в Польшу.
Когда мы выступали, дул ураганный ветер. Мы идём на фронт, а поляки занимают Каменец. Мы — в новой части города, а они уже в старой. Едва не дошло до боя с поляками. Юнаки выставили заставу, и я стоял в дозр-ре… Темень, ветер…
Польские солдаты высадили из автомобиля наших министров Швеца и Макаренко. Автомобиль отобрали, и наши министры по грязи пришли на вокзал.
И тогда тоже едва не дошло до боя.
Нас погрузили в эшелон. В Проскурове всем нам выдали длинные кожухи с воротниками до плеч. В кожухе — не в шинели: тепло. В Проскурове я встретил товарищей из бывшего своего 3-го гайдамацкого полка. Они напоили меня «николаевкой» — и я пьяный еду на фронт.
Выгрузили нас в Богдановцах. Сидим на станции… Вдруг — ббамм!
Стрелочник испугался и с криками: «Ой пропал, пропал!» — бросился от нас наутёк… Его поймали, спустили до колен штаны, положили на живот, и юнак из гайдамаков спокойно и деловито стал его шомполовать…
Мне противно было слышать мягкие удары шомпола и стоны железнодорожника.
Зубок-Мокиевский кричит:
— Первая сотня, вперёд!
Я был в первой сотне.
Рассыпались в цепи и стали наступать вдоль железнодорожного полотна.
Броневик «Коршун» отступает и бьёт по нам. Идём через леса, овраги, снега… А он всё бьёт…
Ещё в Дунаевцах я набрал полную сумку сахара. Эта сумка всё съезжает вперёд, бьёт по ногам и мешает идти, а я всё сдвигаю её обратно, за спину… Броневик стреляет.
Я в дозоре… Ветер, и кругом смерть…
Идём. Спускаемся по косогору мимо села Богдановны… На снегу множество следов сапог и дорожка от пулемёта.
Старшины говорят нам:
— Не волнуйтесь, их мало…
Сзади нас идут два наши броневика «Месть» и «Вольная Украина». Они бьют так бестолково, что иногда попадают не по «Коршуну», а по нашей колонне.
И вот вышли мы на замёрзшее болото, что между Коржевцами и селом Богдановцы. Летом болото это было непроходимым, и мы перестреливались с большевиками через него из пушек.
Позиция жуткая. Лес и кое-где кустики камыша… В лесу была батарея белых, и когда мы подошли к линии её огня, она и «Коршун» стали обстреливать нас… У нас только винтовки.
Это броневик «1-го офицерского Симферопольского полка» открыл огонь по нас. Бьёт по водокачке.
Артиллерийское отделение ещё где-то на подходе, спешенные кавалеристы — тоже. Даже пулемётов у нас нет. Наша сотня — тридцать три человека.
Между прочим, те юнаки, которые считались самыми дисциплинированными, строили из себя героев, распинались за неньку Украину и пели патриотические песни, почти все дезертировали или заболели животами.
Да! Школа наша стала называться не «Житомирская юнакская», а «Общая войсковая». У нас было четыре отделения: пешее (где я), конное, пушечное и техническое.
Мы разбежались на тридцать шагов и залегли…
У врага то недолёт, то перелёт… Вилка… Мне всё кажется, что каждый снаряд летит на меня… Голова холодная, а сердце бьётся быстро-быстро.
«Перебежка вправо! Занять село Коржевцы!..» И вот под ураганным огнём врага началась перебежка…
Где-то далеко справа от меня поднялся крайний юнак и, согнувшись, побежал. Под сплошным огнём он пробежал тридцать шагов и лёг…
По цепи словно бродит великан без туловища… Одни жуткие чёрные ноги… Это столбы разрывов…
Бежит второй, третий… Вечереет… Огонь достиг такой силы, что мы не выдержали и все побежали вправо, на село Коржевцы. Я бегу и оглядываюсь назад… И вот в юнака, который бежал последним, угодил снаряд… Юнак исчез в чёрном дыме разрыва.
Нас осталось тридцать два.
Мы заняли монастырь. Выставили заставу и на колокольне поставили часовых. Все юнаки в трапезной. Винтовки поставили в угол. Варят галушки… Я пошёл к монаху в келью. Отдал ему почти весь свой сахар, а он мне — курятины… Пьём с ним чай. Я говорю ему:
— Как у вас здесь тихо и бело. Хочется бросить всё и остаться у вас. Мне всё это так надоело!..
Вдруг вбегает перепуганный монах.
— Ваши все арестованы… Пришли люди с белыми повязками на шапках…
Во мне всё похолодело и, словно живое, поползло от груди вниз. Внутри стало пусто и холодно.
Конец. Больше не увижу я ни Констанции, ни кри-веньких плетней Третьей Роты, ни старой церкви.
Мой монах хочет влезть под кровать. А я говорю ему, что штык или пуля найдут его и под кроватью. Но он не слушает и лезет…
Открывается дверь, и входит деникинец. Он в студенческой шинели и фуражке с белой лентой.
Я без тулупа в шинели стою.
— Ваше оружие.
— Прошу.
Я отдал ему мою чёрную винтовку английского образца, снял патронташ. А в распахнутые двери солдаты в лохматых шапках с белыми лентами кричат:
— Выходи!
— Поскорей!
Я надел кожух и вышел во двор, во тьму, где уже были построены наши.
А вышло так.
Настоятель монастыря послал в село мальчишку, будто бы за молоком, а на самом деле с запиской к белым, что мы у него. В селе (а мы не знали этого) стояло два батальона первого офицерского полка. Они тихо прошли с пулемётами, окружили монастырь, сняли наших часовых у ворот и на колокольне. Вошли во двор, подошли к трапезной и с гранатами в руках распахнули дверь…
Хлопцам не довелось поесть галушек, которые уже кипели, соблазнительно щекоча ноздри…
Нас ведут…
Ветер и ночь, как в поэме Блока «Двенадцать»… Я лишь слышу, как стучат о подошвы комья мёрзлой земли…
Капитан с тускло поблёскивающими погонами говорит:
— Вы думаете, что деникинцы издеваются. Враки всё это…
Нас ведут в село… У плетня крайней хаты привязаны двое осёдланных коней… Деникинцы бросились во двор. А я вроде за стенкой. И голоса их для меня такие далёкие и чужие…
Нас вывели за село и построили в две шеренги, друг против друга, чтоб одной пулей сразить двоих. Они бережливые…
Мне кажется, что сейчас все упадут на колени и начнут плакать и умолять… Но никто не падает, и я стою.
— Взвод, стройся!
Команда врага звучит сухо и отрывисто…
Их капитан подошёл к нашему роевому Овсию и сказал:
— Вы пришли нас бить?
Овсий ответил:
— Били и будем бить…
Но тут зацокали копыта и белый листок приказа принёс нам жизнь…
Нас не расстреливают и ведут дальше. Мы в окружении пехоты и конников.
Студент, который разоружил меня, пристально смотрит на огонёк во тьме и говорит:
— Что-то подозрительное…
Пришли на станцию. Лежим в караулке. Голова у меня раскалывается… Думаю, там не расстреляли, так расстреляют здесь…
На колонне в зале ножиком или гвоздём нацарапано:
«Привет курсисткам Деражни, — красноармеец (такой-то)».
Меня поразила эта надпись — точнее, новая орфография… В ней я почувствовал ту же силу, что и в газетах, которые мне попадались… Одна газета с портретом Шевченко разбила мою наивную веру в то, что красные, как нам говорили старшины, расстреливают за одно украинское слово. Эта моя наивность побуждала меня, даже после проскуровского погрома, на заданный по-русски вопрос: «Скажите, пожалуйста, который час?» — свысока и гордо отвечать: «Я иностранного языка не понимаю».
А на вопрос одного гимназиста в проскуровском театре: «Как вы думаете, займут большевики Проскуров?» — я ответил: «Они развеются как дым».