— Бедняжка, — бормочет она. — Как ей, наверно, было страшно!
— Но они это все придумали, — шепчет Дора подруге. — У маори совсем не такие татуировки, это чисто европейские рисунки. И сделали их не резцом, а иголкой.
Кажется, она проговорилась. Кейт поворачивается и смотрит на нее во все глаза.
— Откуда ты все это знаешь?
Но, прежде чем Дора дает ответ, происходит нечто невероятное, немыслимое. Люси замечает ее в первом ряду. Маска на лице ее куда-то исчезает, вместо нее появляется улыбка. Зубы ее тоже покрашены синей тушью. Дора отворачивается, в подмышках сразу проступает горячий пот, но Люси продолжает приближаться, направляясь прямо к ней.
Доре кажется, что она сейчас не выдержит и закричит. Ее охватывает ужас при мысли, что Люси с ней заговорит. Она хватает Кейт за руку, вскакивает и заставляет подругу сделать то же самое. Сидящие поблизости зрители умолкают, ей кажется, они обшаривают пытливыми взглядами всю ее фигуру, пытаясь заглянуть под одежду.
— В чем дело, Дора?
Кейт не может скрыть своего смущения.
Дора хочет бежать, но все проходы забиты людьми, и ей приходится пробиваться сквозь толпу, ее толкают руками, дышат в лицо алкоголем и табаком и еще бог знает какой заразой. Но Кейт идет за ней следом, крепко держа ее за руку; общими усилиями женщины проталкиваются к выходу и вырываются на свежий воздух, где светит яркое солнце.
Она падает духом, ей кажется, что она гибнет. Кейт не просит у нее объяснений случившемуся в цирке, но и поддержать не проявляет желания. Просто избегает ее, Дора уверена, что это так. Когда Дора входит в комнату, Кейт всегда находит предлог, чтобы уйти, или старается на нее не смотреть.
Сославшись на нездоровье, Дора ложится в постель, и это дает обеим некоторую передышку. Она и в самом деле чувствует себя нехорошо. Вставать у нее нет ни сил, ни желания, и она остается в постели, пока на стене не меркнут последние лучи солнца. День отлетает прочь. Служанка приносит ужин, но Дора едва притрагивается к нему. Несколько раз ее тошнит, охватывает приступ рвоты, и приходится делать это в ночной горшок; служанка выносит его, не задавая вопросов и не проявляя особого сочувствия. Оставшись одна, она поднимает ночную рубашку, смотрит на татуировки и пытается анализировать свое состояние. Почему ей так плохо? Но она нисколько не сожалеет о том, что сделала татуировки. Можно было бы даже показать их Кейт. Впрочем, нет, Кейт не поняла бы ее. Здесь нельзя оставаться самим собой и как таковым быть принятым обществом.
Как ей сейчас не хватает Генри!
Совершенно обессиленная, она возвращается домой и находит там письмо от Генри. Он пишет, что Северный остров — изумительное место, что он познакомился с удивительными людьми, увидел много настоящих чудес. Пишет про дерево похутукава с яркими, как пламя, цветами, которые осыпаются при ветреной погоде и покрывают землю, словно кровавым снегом; при этом нельзя не вспомнить, что в это время в далекой Англии идет настоящий снег, а он совсем не скучает по нему. Сообщает о щедрости и великодушии людей маори, с которыми он познакомился: они отдавали ему свои орудия труда и оружие, даже рубахи с себя снимали; ему и в голову не приходило хитрить с ними и обманывать их, как это делал его коллега Шлау, когда воровал кости их предков. Ему выпал случай своими глазами видеть великолепные «моко», маорийские татуировки на лице, и не только у мужчин, но и у женщин тоже, которые носят их на губах и подбородках. Взамен он показал им свои, и им особенно понравился дракон на его предплечье. Они называли его «Танивха» и с восхищением смотрели, как Генри заставлял его плясать перед ними. Они тоже весьма высоко ценят птицу гуйю за ее перья, иссиня-черные с ярко-белым кончиком, и обещают показать ему, где ее можно поймать. На этом он должен заканчивать письмо и поскорее отправить, чтобы оно пришло к ней раньше его самого. Он ужасно по ней скучает и порой сожалеет о том, что оставил ее дома, поскольку это путешествие оказалось не столь опасным, как он предполагал. Он жаждет снова видеть ее тело. Теперь она для него — кладезь чудес, собрание редкостей. И кроме нее, ему больше ничего не нужно.
«Я привезу тебе гуйю, — пишет он, — чтобы ты убедилась, как сильно я тебя люблю».
В ту ночь Доре снятся женщины маори и их «моко». Снится, что они решили и ей нанести татуировки, но она боится резца, с которым они к ней приближаются. Им нужно покрепче держать ее. Даже во сне Дора ощущает удары резца на лице и мучительную боль, когда он прорезает ей плоть до самой кости.
Лето в самом разгаре, а в доме смертельно холодно. Она постоянно поддерживает огонь в каминах, но комнаты остаются мрачными в эти не по сезону угрюмые и дождливые дни. Ее никто не навещает, все соседи уехали в город, где настала череда праздников, и ей остается только читать, спать и ждать.
Приезжает отец, он потрясен, увидев, как она изменилась: щеки запали, кожа иссохла, в глазах стоят слезы.
— Немедленно собирайся, и едем ко мне, — говорит он. — Поживешь у меня. Ты совсем больна.
— Нет, отец. Я жду Генри, он должен приехать со дня на день. Я должна его встретить.
— Будь он проклят, что оставил тебя в этой дыре одну! Пусть только приедет, я поговорю с ним по-свойски, честное слово!
— Нет, только не это… — Дора протягивает к нему руки, и он успевает ее подхватить: она теряет сознание.
Дора приходит в себя в постели, переворачивается на другой бок и засыпает, но скоро ее будят: пришел врач.
Причина страхов ее, о чем она не позволяла себе даже и думать, теперь понятна: она беременна. Отцу ничего не остается, как забрать жену и пожить какое-то время с Дорой. Он ходит вокруг нее на цыпочках и говорит шепотом, словно она тяжело больна; он и слышать не хочет о том, чтобы она вставала, даже в погожие дни, когда ей гораздо лучше. Дора видит, что за его озабоченностью скрывается гордость, плечи его расправляются, он даже становится выше ростом и теперь постоянно с рассеянным видом мурлычет мелодии каких-то колыбельных песен.
Ей кажется, что ее мачеха, принеся суп, косится на нее, словно Дора ее чем-то обидела, и даже нарочно проливает его, обжигая Доре пальцы. Она бормочет, что Дора должна благодарить Бога за счастье, которое Он ей даровал, но Доре хочется сказать ей только одно: «Забирайте ребенка себе, он ваш. Мне он совсем не нужен». Но она ест суп и не произносит ни слова.
Розмари
Моя лошадка погибла в августе, когда мне исполнилось тринадцать лет. Рано утром меня разбудил какой-то грохот и громкий крик, потом донеслось ржание лошадей, которые перекликались в утреннем тумане, чавканье копыт по грязи. Я выглянула из окна своей крохотной спальни и увидела их плывущие сквозь туман силуэты. Потом донесся другой звук, словно кто-то дергал струны; эта жуткая мелодия плыла по воздуху к дому, повторяясь снова и снова. Понять, что это такое, было невозможно.
Я выскочила из дома в одной пижаме, сразу за мной, натягивая пальто, выбежал дедушка. Я даже не стала задерживаться, чтобы надеть резиновые сапоги, гравий больно колол босые ступни, и от холода и сырости пальцы на ногах быстро замерзли. И только возле ворот я заметила в руках у дедушки винтовку.
Моя маленькая лошадка Лили, которую я обожала, на которой училась ездить верхом, которую каждое лето, что проводила здесь с семилетнего возраста, холила и лелеяла, лежала передо мной бесформенной массой, запутавшись в натянутой на столбы ограждения проволоке. Бока ее судорожно поднимались и опадали, ей было страшно. Опираясь на одну ногу, она пыталась подняться, но вместо этого снова и снова натыкалась на проволоку, и это движение было исполнено какого-то жуткого ритма. Так вот что вызвало этот красивый и вместе с тем тревожный звук, эту мелодию, которая вот уже двадцать лет снова и снова звучит у меня в ушах и снится в кошмарах. Мы с дедушкой смотрели на нее, как парализованные. Потом Лили издала мучительное ржание и сдалась. Задняя нога ее была надсечена, из нее текла кровь, она развернулась под неестественным углом, словно была вывихнута. Она подняла гнедую головку, и ее глаза с белыми ободками печально посмотрели на нас.
До сего дня мы не знаем, почему Лили пыталась перепрыгивать через ограду, поскользнулась ли она, отталкиваясь от земли, или просто не взяла высоту. Порасспросить бы об этом сорок, неторопливо прогуливающихся вокруг, пока мы пытались ее успокоить. Неистовые, безумные рывки нанесли еще больше вреда ее израненному телу, и в конце концов дедушка приказал мне отвернуться.
Грохот выстрела эхом прокатился по накрытой серым туманом долине. С громкими криками взлетели сороки, и это сочетание звуков словно накрыло меня с головой, сопровождаемое повторяющимся в тишине эхом. Обхватив руками окоченевшее тело, я закрыла глаза. Облепленные грязью ноги совсем окоченели. Дедушка схватил меня в охапку, поднял и понес, стараясь держать так, чтобы мне не было видно затихшей лошади. Грубая шерсть его пиджака царапала мне лицо. От него пахло ланолином и бабушкиными сигарками.