И так далее, до бесконечности»^28.
Обратим внимание, что в повести герой-рассказчик прерывает свой диалог с неизвестным оппонентом по поводу Галактики и Вселенной: «Извините, я позвоню домой… Мария! Это я!…».
Тут же вспоминается написанная через год песня «Ноль семь», где Высоцкий уже от своего лица, без всяких масок, скажет: «Здравствуй, это я!».
Кроме того, имя «Мария» ассоциировалось у него с Мариной Влади. Обратимся к воспоминаниям Марии Кубаревой о ее встрече с поэтом в июле 1974 года: «…у меня всё вертелась мысль об автографе. “Владимир Семенович, автограф у вас можно попросить?” — “Как вас зовут?” — “Мария”. — “Это мое любимое имя — Мария, Марина. .”»[2181] [2182] [2183] А осенью 1967 года была написана «Антиклерикальная песня», где лирический герой обращался к своей жене: «Я к Марии с предложеньем…».
Очередное пребывание Высоцкого в клинике им. Соловьева датируется концом ноября 1969 года. Именно тогда с ним встретился 22-летний выпускник Московского электромеханического техникума им. Л.Б. Красина Николай Гурский: «Я взглянул в коридор — по нему решительной походкой рассерженного главврача в нашу сторону шел Владимир Высоцкий. В том конце коридора, откуда он шел, располагались процедурный кабинет и кабинет дежурного врача. Я ответил Володе Мацу: “Вон он идет”. Высоцкий остановился в трех метрах от нас у лавки возле дверного проема палаты № 1 (дверей в палатах не было) и заговорил с сидящими на ней мужиками. Володя Мац переспросил меня, не разыгрываю ли я его, и после моего отрицательного ответа ринулся к мужикам — захотел прикоснуться к Высоцкому. Я тогда знал многие песни Высоцкого наизусть — я не учил их, они сами навсегда ложились в чистые ячейки моей молодой тогда и свежей памяти. Я не знаю больше никого из своих знакомых, кто бы с таким же восхищением относился в те времена к песням Владимира Высоцкого. Но я почему-то не побежал к нему. <.. >
В тот вечер Высоцкий взял у одного из мужиков нашей палаты металлический колпачок от авторучки, обжал его под четырехгранник, отомкнул дверь из нашего отделения на лестницу и сбежал. Но дело было уже после восьми вечера, и оба выхода с территории больницы в город были закрыты на замок. А высота забора — три метра. Владимира Высоцкого поймали. И привели уже не в наше третье, как его называли — санаторное — отделение, а в первое, находившееся двумя этажами ниже, — к настоящим психам. Кто-то из мужиков потом, после отбоя, сказал, что слышал с лестничной площадки, как кричал Высоцкий, когда его тащили санитары: “Братцы, только не в первое отделение! Только не в первое!”530. Но его затащили в первое. <…> На следующий день кто-то приехал из театра и под расписку забрал Высоцкого из больницы»^31.
Возвращаясь к повести «Дельфины и психи», отметим интересный прием, используемый в строке: «Пишу латынью, потому что английского не знаю…» /6; 25/. А понять его можно только в контексте «Песни студентов-археологов» (1965), где о главном герое — археологе Феде — сказано: «При этом так ругался по латыни, / Что скифы эти корчились в гробах».
Безумству храбрых поем мы песню. А просто безумству — нет <…> Например, такую:
Ничего не знаю, Ничего не вижу, Ничего никому не скажу — Ча-ча-ча.
Нет! Это один свидетель в протоколе так написал, а его на пятнадцать суток за политическое хулиганство.
Позднее эта формула перейдет в «Лекцию о международном положении, прочитанную своим сокамерникам человеком, осужденным на пятнадцать суток за мелкое хулиганство» (1979), в которой ролевой персонаж является авторской маской.
В самом начале разбираемого фрагмента говорилось о безумстве храбрых-. «Безумству храбрых поем мы песню. А просто безумству — нет».
Здесь содержится буквальное заимствование из революционной «Песни о Соколе» (1895) Максима Горького: «Безумству храбрых поем мы песню!».
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Исходя из личностного подтекста повести, можно заключить, что речь идет об аналоге лирического мы, а значит, герой-рассказчик имеет в виду и себя. Таким образом, безумство храбрых характеризует здесь всех тех, кто протестует или борется с советским режимом (родственный мотив встречается в черновиках стихотворения «Ах, дороги узкие!», где речь идет о варшавском восстании 1944 года против фашистских оккупантов: «А вот опять прямое попаданье. / Эй, в горле ком, смотри — не удави! / Безумное варшавское восстанье / В безумной польской истинной крови»; АР-14166). Поэтому в другом медицинском произведении — «Письме с Канатчиковой дачи» — герои сетуют: «Настоящих буйных мало — / Вот и нету вожаков». То есть речь идет о людях, которые сознательно бунтуют против существующего режима в стране.
А в другом фрагменте «Дельфинов и психов» читаем: «Да здравствует международная солидарность сумасшедших — единственно возможная из солидарностей! Да здравствует безумие, если я и подобные мне — безумны!».
Неудивительно, что и в стихах лирический герой постоянно выступает в маске безумца: «Жил на свете и без денег / Одинокий шизофреник» («Я и творческий актив…», 1960), «Я говорю: “Сойду сума”, - она мне: “Подожди!”» («Про сумасшедший дом», 1965), «Здесь иногда рождаются цунами / И рушат всё в душе и в голове» («Цунами», 1969), «Двери наших мозгов / Посрывало с петель» («Баллада о брошенном корабле», 1970), «В голове моей тучи безумных идей» (1970), «Ничье безумье или вдохновенье / Круговращенье это не прервет» («Мосты сгорели, углубились броды», 1972), «И с готовностью я сумасшедшие трюки / Выполняю шутя — все подряд» («Затяжной прыжок», 1972), «Может быть, сошел звонарь с ума?» («Набат», 1972), «Без умолку безумная девица / Кричала: “Ясно вижу Трою павшей в прах!”» («Песня о вещей Кассандре», 1967[2184] [2185]), «И закричал безумный: “Да это же коллоид!”» («Баллада о Кокильоне», 1973), «На ход безумный в двадцать узлов / Толкали нас не тайные пружины» («Мы говорим не “штормы”, а “шторма”…», 1976533), «И я под шизика кошу, / И вою, что есть сил: / “Я это вам не подпишу, / Я так не говорил!”» («Ошибка вышла», 1976; черновик /5; 380/), «А я — с мозгами набекрень — / Чудно протягивал ремень / Смешливым санитарам» (там же /5; 382/), «Я и в бреду всё смотрел передачи» («Жертва телевиденья», 1972), «Просветят и найдут в кармане фигу, / Крест на ноге, безумие в мозгах!» («Таможенный досмотр», 1974 — 1975; черновик /4; 466/). А в «Чужой колее» (1972) авторского двойника («чудака») «оттащили в кювет» за то, что «покорежил он края, и шире стала колея»: «Чтоб не мог он, безумный, мешать / По чужой колее проезжать» /3; 449/.
Неслучайно также в концовке «Баллады о Кокильоне» сказано: «Возьмем Ньютона, Бора и старика Эйнштейна — / Вот три великих мужа, — четвертый — Кокильон!». Почему Ньютон и Эйнштейн — понятно. Но почему упомянут Нильс Бор? Да потому что «кто-то там с фамилией “Нильс Бор” / Сказал, что чем безумней — тем вернее» («Лекция: “Состояние современной науки”», 1967).
Как вспоминает Игорь Кохановский: «У Володи был коронный этюд, когда он на улице разыгрывал “серьезного” сумасшедшего, разговаривающего с фонарным столбом. При этом он “держал” публику до тех пор, пока вокруг него не собиралось человек тридцать-сорок или какой-нибудь бдительный страж порядка не раздвигал толпу, чтобы выяснить, в чем дело. Тогда Володя говорил нам: “Ну ладно, ребята, пошли!” — и все собравшиеся, поняв, что их дурачили, взрывались хохотом»[2186].
Безумным притворяется и Гамлет Высоцкого в спектакле Театра на Таганке. А в стихотворении «Мой Гамлет» (1972) возникнет соседство гениальности и сумасшествия: «Но гениальный всплеск похож на бред». Этот же «гениальный всплеск» будет упомянут в стихотворении «Упрямо я стремлюсь ко дну…» (1977) в сочетании с мотивом гонимости: «Всё гениальное и не- / Допонятое — всплеск и шалость — / Спаслось и скрылось в глубине / Всё, что гналось и запрещалось».