— Надо полагать, Галина привлекательная женщина, — сказал я, пока мы шагали через фойе к бару.
— О чего ты взял? — спросил Шимон Янай с видимым интересом.
— Судя по тому, как ты вырядился сегодня вечером… Ты смахиваешь на прощелыгу.
Мне нравилось дразнить его. Шимону было лет сорок. Высокий, пышноволосый, с голубыми мечтательными глазами, он не любил, чтобы его воспринимали всерьез. «Ты проводишь часы перед зеркалом, чтобы взъерошить волосы, испортить узел на галстуке, измять брюки», — часто шутил я над ним, правда, дружески. В его страсти к богеме было что-то патетическое.
Я хорошо его знал, так как он часто приезжал в Париж и подбрасывал мне материал дли газеты. Он любил общество журналистов, он нуждался в них. В Париже он представлял Еврейское Движение Сопротивления — государство Израиль еще не родилось — и он не стеснялся признавать, что пресса может оказаться полезной для него.
Галина, с бокалом в руке, ждала нас в баре. Ей было около тридцати. Худое, узкое лицо, бледное, с выражением вечного испуга. Так выглядит женщина, борющаяся со своим прошлым.
Мы пожали друг другу руки.
— Я представляла вас старше. — Она смущенно улыбалась.
— Так оно и есть, — сказал я. — Временами я стар, как ветер.
Галина засмеялась. На самом деле она не умела смеяться. Ее смех надрывал сердце, он преследовал, как погибшая душа.
— Нет, серьезно, — заметила она, — я читала ваши статьи. Они написаны человеком, стоящим в конце жизненного пути, утратившим надежды.
— Это признак юности, — ответил я. — Молодым сегодня не верится, что они когда-нибудь будут старыми, они убеждены, что умрут молодыми. Старики — вот истинные юноши нашего поколения. Они хоть могут похвастаться, что у них было то, чего нет у нас: отрезок жизни, называемый юностью.
Лицо молодой женщины стало еще бледнее. — То, что вы говорите — ужасно.
Я расхохотался, но мой смех, наверное, прозвучал неестественно: смеяться мне хотелось не больше, чем разговаривать.
— Не слушайте меня, — сказал я. — Шимон вам скажет — я никогда не говорю всерьез. Я играю, только и всего. Играю, чтобы напугать вас. Но вы не обращайте внимания. Все, что я говорю — просто ветер.
Я собирался покинуть их под обычным предлогом неотложного телефонного звонка — когда заметил тревогу в глазах Галины.
— Шимон! — воскликнула она, не повышая голоса, — смотри, кто здесь — Катлин.
Шимон взглянул туда, куда она указывала, и на мгновение — только на мгновение — по его лицу пробежала тень. Щеки потемнели, как от тяжелого воспоминания.
— Пойди, пригласи ее к нам, — сказала Галина.
— Но она не одна…
— Только на минутку! Она подойдет.
Она подошла. И тогда- то все и началось.
Конечно, я легко мог уйти, пока Шимон говорил с ней в другом конце фойе. Мой телефонный звонок был столь же неотложен, как и раньше. Мне вовсе не хотелось оставаться. На первый взгляд все походило на классическую ситуацию. Три персонажа: Шимон, Галина, Катлин. Галина любит Шимона, который не любит ее. Шимон любит Катлин, которая не любит его. Катлин любит… не знаю, кого она любила, и меня это не волновало. Я подумал: они заставляют страдать друг друга в тесно замкнутом кругу. Лучше держаться от них подальше, не быть даже свидетелем. Страдание в чистом виде никогда не интересовало меня. Страдания других людей привлекают меня только в той мере, в какой они позволяют человеку, готовому взбунтоваться, осознать свою силу и свою слабость. В любви Галины и Шимона ни о чем подобном не могло быть и речи.
— Мне нужно идти, — сказал я Галине.
Она взглянула на меня, но не услышала — она следила за Шимоном и Катлин, стоявшими в конце фойе.
— Мне нужно идти, — повторил я.
Казалось, что она пробудилась от сна и с удивлением рассматривает меня. «Останься, пожалуйста», — сказала она застенчиво, почти униженно. Потом добавила, то ли чтобы убедить меня, то ли чтобы подчеркнуть свое безразличие: «Сейчас познакомишься с Катлин. Она потрясающая девушка. Вот увидишь».
Возражать было бессмысленно: подошли Шимон и Катлин.
— Хелло, Галина, — сказала Катлин по-французски, с сильным американским акцентом.
— Хелло, Катлин, — ответила Галина, с трудом скрывая некоторую нервозность. — Позволь представить тебе нашего друга…
Без единого жеста, не двигаясь, не произнося ни слова, Катлин и я долго смотрели друг на друга, будто устанавливая прямую связь. У нее было продолговатое, симметричное лицо, необычайно красивое и трогательное. Чуть вздернутый нос подчеркивал чувственность губ. Ее миндалевидные глаза были полны темным, потаенным огнем — дремлющий вулкан. Да, с ней возможно истинное взаимопонимание. Внезапно я понял, почему смех Галины утратил беззаботность.
— Вы уже знакомы? — спросила Галина со своей смущенной улыбкой. — У вас такой вид, как будто вы знаете друг друга.
Шимон молчал. Он смотрел на Катлин.
— Да, — ответил я.
— Что? — воскликнула Галина, не веря своим ушам, — вы уже встречались?
— Нет, — ответил я, — но мы уже знаем друг друга.
Усы Шимона едва заметно дрогнули. Положение становилось неловким, но тут зазвенел звонок. Антракт закончился, фойе начало пустеть.
— Мы увидим тебя после спектакля? — спросила Галина.
— Боюсь, что нет, — ответила Катлин. — Меня ждут.
— А вас? — Галина взглянула на меня, ее глаза наполнились холодной печалью.
— Нет, — ответил я, — мне нужно позвонить. Это срочно.
Галина и Шимон ушли. Мы были одни. Катлин и я.
— Ты говоришь по-английски? — спросила она меня быстро, словно спешила куда-то.
— Да.
— Подожди меня, — сказала она.
Она быстро подошла к человеку, ждавшему ее в другом конце фойе и сказала ему несколько слов. Я все еще мог уйти. Но для чего убегать? И куда? Пустыня повсюду одинакова, души погибают в ней. А иногда они развлекаются, убивая души, которые еще не погибли.
Когда через несколько секунд Катлин вернулась, по ее лицу мелькнуло вызывающее и решительное выражение, будто она только что завершила самое главное дело своей жизни. Человек, которого она мгновение назад покинула и унизила, стоял совершенно неподвижно, оцепеневший, словно пораженный проклятьем.
В зале поднялся занавес.
— Пойдем, — сказала Катлин по-английски.
Мне хотелось задавать вопрос за вопросом, но я решил оставить их на потом.
— Ладно, — сказал я, — пойдем.
Мы быстро вышли из фойе. Человек остался там один. Долгое время я опасался снова заходить в этот театр. Я боялся обнаружить спутника Катлин на том самом месте, где мы его оставили.
Мы спустились по лестнице, взяли наши пальто и вышли на улицу, где ветер злобно хлестнул нас. Воздух был прозрачен и чист, как на вершинах заснеженных гор.
Мы пошли. Было холодно. Мы двигались медленно, будто пытаясь доказать, что мы сильны, и холод не властен над нами.
Катлин не взяла меня за руку, и я не дотронулся до ее руки. Она не смотрела на меня, и я не глядел на нее. Каждый из нас продолжал бы шагать в том же темпе, если бы другой вдруг остановился, чтобы подумать или помолиться.
Мы молча шли вдоль Сены час или два, перешли через мост Де Шателье, и потом, когда мы дошли до середины моста Сен-Мишель, я остановился посмотреть на реку. Катлин сделала еще пару шагов и тоже остановилась.
В Сене отражались уличные фонари и небо. Теперь река показала нам свое загадочное зимнее лицо, его мрачную задумчивость. Здесь гаснет любая жизнь, умирает всякий свет. Я взглянул вниз и подумал, что когда-нибудь тоже умру.
Катлин подошла ближе и хотела что-то сказать. Движением головы я остановил ее.
— Не разговаривай, — сказал я ей немного спустя.
Я все еще думал о смерти и не хотел, чтобы Катлин со мной разговаривала. Только в тишине, склонившись над зимней рекой, можно по-настоящему размышлять о смерти.
Однажды я спросил мою бабушку: «Как не замерзнуть зимой в могиле?»
Моя бабушка была простой, набожной женщиной, которая видела Бога повсюду — даже в зле, даже в наказании, даже в несправедливости. Никакое событие не могло ее заставить сократить молитвы. Ее кожа походила на белый песок пустыни. На голове она носила огромную черную шаль, с которой, похоже, никогда не могла расстаться.
— Тому, кто не забывает Бога, не холодно в могиле, — сказала бабушка.
— Что же его согревает? — настаивал я.
Ее тонкий голос перешел в шепот — это был секрет: «Сам Господь». Добрая улыбка озарила лицо бабушки до самой шали, покрывавшей ее лоб. Она всегда улыбалась так, когда я задавал вопрос с очевидным ответом.
— Это что, значит, Бог лежит в могилах, с мужчинами и женщинами, которых похоронили?