— Ах, я не знаю язык в совершенстве?! Ну и что? Подстрочника хуже, чем этот, я бы все равно не сделал!
— Подожди! Ну что ты кричишь?..
Вздыхая, Зиё раскрывал свою таджикскую рукопись и начинал в ней копаться с тем озабоченным выражением лица, с каким собаки роют норы.
— Сейчас, сейчас, — бормотал он. — Где-то здесь... что-то не могу найти. Сейчас, сейчас...
Текст не попадался, а искать ему надоедало, и тогда он отшвыривал папку и говорил возмущенно:
— Нет, а что здесь непонятно? По-моему, все понятно!
Выхватывал у меня страничку с обсуждаемым куском подстрочного перевода и заунывно выпевал, надеясь, видимо, красотой произношения поднять возможности моего слабого мозга до уровня понимания этих простых вещей:
— Глаза-а-а-а твои име-е-еют пе-е-е-ение си-и-иними огнями души-и-и-и!..
...А потом стихи Зиё пошли на “ура”... а потом началась война и разруха, и вообще все на свете стало неактуально.
Мы выпили. Редька хрустела. Сочная была редька.
— А знаешь, — задумчиво и печально сказал Зиё, покручивая в пальцах пустой стакан. Я бы знаешь что?.. Я бы взял вот так... — Он поднес его ко рту. — Взял бы вот так сердце каждого из них... и пил бы кровь... понемногу... по капельке!..
Губы его подрагивали.
Что я мог сказать ему? “Бедный Зиё! Из кого ты можешь пить кровь! Из тебя самого выпили всю кровь!..”
— Да уж, — сказал я вместо этого. — Десять лет!.. Как будто сто лет прошло.
Так мы провели еще полчаса. Потом Зиё заторопился.
— Да ладно, — сказал я. — Посиди спокойно пять минут. Что тебе эта редакция! Тоже мне — газетчик! Эти ваши газеты мне даже задницу раздражают. Лучше бы стихи писал!
Я сказал это и тут же понял, что мою невеселую шутку нельзя назвать удачной.
Зиё странно посмотрел на меня.
— Э-э-э! Ты еще помнишь, что я писал стихи? — спросил он, усмехаясь. — Ты последний человек, который помнит, что я писал стихи. Кто еще здесь помнит, что было время, когда мы писали стихи?
Стоп-кран
Мы с Борей возвращались со сплавных работ (см.). Стояла жара и бескормица, особенно заметная в те годы страннику. Нищий город Соликамск, в котором мы оказались после долгого путешествия из камской глубинки на перекладных, выглядел полуобморочным и зыбким. Храмы с серыми куполами на длинных тонких барабанах только подчеркивали это ощущение.
Поезд тоже был заплеванным, серым — простой пассажирский поезд, тормозивший у каждого столба, а на больших станциях — где-нибудь на задворках. Проводницами выступали две мелкие девчушки. Они, как выяснилось, учились в соответствующем ПТУ и проходили производственную практику. Немногочисленные пассажиры (мы, например, ехали вдвоем в четырехместном купе) тускло смотрели в немытые окна и негромко ворчали насчет туалетной грязи. В коридоре тоже не мешало бы подмести. Впрочем, когда возвращаешься, все это уже почти не играет роли.
Поскольку мы с Борей не ворчали, а, напротив, оказывали юным проводницам знаки внимания, скоро они совсем забросили свои дела, сунули веник под нижнюю полку и перестали заботиться как о проверке билетов, так и об открывании дверей на станциях и полустанках. Последнее неоднократно вызывало тарарам, производимый каким-нибудь случайным и совсем необязательным пассажиром, который вместе со своим облезлым чемоданом бился о бездушное железо либо с той, либо с другой стороны на какой-нибудь минутной стоянке.
Забыв об исполнении должностных обязательств, девушки полдня просидели в нашем купе, ошалело слушая необязательный треп под перебор гитарных струн.
На какой-то станции мы решили пробежаться до станционного буфета.
Когда мы вышли обратно на перрон из дверей вокзала, овеянного запахом хлорки и кислого борща, последний вагон нашего поезда, уныло погромыхивая, опережал нас метров на двадцать.
Мы ринулись за ним.
Неожиданно поезд подпрыгнул, осел и остановился. Кто-то сорвал кран тормоза.
Понимая, что в любую секунду мы можем подняться в любой вагон, из дверей которых выглядывали удивленные кондукторши, мы спешили к нашему собственному — второму по счету от головы состава. Я помахивал двумя бутылками кефира, а Боря — куском неожиданно добытого колбасного сыра.
Между тем поезд совершал попытки двинуться дальше. Но, не проехав и метра, снова подпрыгивал, шипел и лязгал всеми суставами.
Мы поднялись по ступеням тамбура и оторопели.
Огромный, жирный, синий от ярости в цвет мундира, изрыгающий матюки начальник поезда пытался оторвать от стоп-крана одну из наших проводниц.
Это ему не удавалось.
Отбиваясь от него ногами и одной рукой (вторую она использовала, чтобы виснуть на железяке), она с плачем кричала:
— Они отстали!!!
Так что, короче говоря, те, кто утверждает, что женщины не способны на самоотверженность и отвагу, просто-напросто ничего в них не понимают.
Таджики
Во времена моего детства и юности Душанбе (во всяком случае, его центральная часть) представлял собой почти совершенно русский город. В моем школьном классе учился только один таджик — по имени Фарход и по кличке (см.) Федул. Он был надежным звеном нашей дружеской цепи, но ничего специфически таджикского через него в нашу русскую жизнь не поступало. Сам он, как теперь сдается, не любил разговоров о чем бы то ни было, касавшемся его национальности, а нам и в голову не приходило поинтересоваться, каков уклад таджикской семьи, или нахвататься между делом его родной речи. Нам его родная речь была совершенно ни к чему. Напротив, само собой разумелось, что таджикам следовало учить русский. Тогда это выглядело аксиомой. Позже я понял, что имел дело с финальным аккордом теоремы. Логические обоснования ее доказательства сводились к тому, что через русский язык лежала дорога к образованию, карьере и европейскому стилю жизни (если можно так выразиться, рассуждая о делах советской эпохи).
Почти все сведения о таджиках поступали к нам через взрослых.
Конечно, взрослые тоже не знали языка, не интересовались чуждым народом, очень удивились бы, услышав, что в подобном интересе нет ничего зазорного, и нашли бы множество аргументов, чтобы доказать обратное. Для них жизнь таджиков тоже текла как бы за стеклянной стеной, из-за которой не доносилось ни единого живого голоса. Однако им все же приходилось контактировать с таджиками по работе, и умозаключения, сделанные ими после этих контактов, тем или иным образом перетекали к нам.
В результате складывалось впечатление (оно было очень смутным, это впечатление, ведь никто не был озабочен тем, чтобы ясно выразить его), что народ таджиков — это народ-инвалид, который без русских не может сделать и шагу. Народ-слепец, поводырем которого являются русские. Народ-ребенок, без взрослой русской помощи не способный даже на самые простые решения и действия. Народ, сплошь состоящий из безответственных, хитрых, неряшливых торгашей, за которыми, как говорится, глаз да глаз. Может быть, я не совсем точно передаю это впечатление — в нем много оттенков, иные из которых противоречили друг другу, — но в общих чертах похоже. По большей части все это были проявления наивного национализма (см.).
Надо отметить, что в нашей семье каждый выезд за пределы Таджикистана (это происходило во время родительских отпусков) приводил к некоторой перемене во взглядах, и та глубокая уверенность, что в России лучше и русские лучше, да хоть бы даже и не лучше, а все-таки они русские и уже одним этим несказанно хороши, несколько скукоживалась. Вера сталкивалась с мелочной практикой и, как это часто бывает, давала трещину.
Так, например, однажды в городе Саратове отец увидел, как грузчик, скинув с борта грузовика мешок с огурцами к порогу овощного магазина, тут же на этот мешок сел и стал неторопливо закуривать.
Отец, весь прежний опыт которого, почерпнутый на таджикских базарах, говорил ему, что человек никак не должен и никак не может сидеть на мешке с огурцами, обеспокоился их судьбой и, обратившись к грузчику, спросил:
— Мужик, ты что ж это на огурцы-то сел?!
На что тот, повернув голову, невозмутимо ответил:
— А на каво я сяду? На тебя, что ли?..
Потом все переменилось. Таджикский народ взял, как говорится, свою судьбу в собственные руки. Разумеется, это привело к огромным несчастьям, жертвам, подлости и обманам. Однако стало понятно, что судьба его — вовсе не судьба инвалида или слепца. Точнее, такого же слепца и инвалида, как все народы, неспособные оградить свои интересы от посягательств сильных мира сего. Как все. Ничуть не слепее и не инвалидней.