Получив запрошенную сумму, грузчик снова ненадолго исчез, а вернулся не один — за ним катила вереница телег, ведомых его напарниками.
Когда мы подъехали к таможенному пулу, толстый усатый таможенник в зеленом кителе терзал какую-то старуху, добиваясь от нее признательных показаний. Разделавшись с ней, он поднял глаза и грозно спросил:
— Это что за караван?!
Щебеча что-то про милых русских мужчин, Лена протянула паспорта и билеты.
Бумаги его совершенно не заинтересовали. Он уже драконил тюки, выхватывая их один за другим и задирая края, как юбки.
— Ковры?! — рычал он, по-собачьи трепля очередной. — Антиквариат?! Это что? Иран? Конец девятнадцатого? Да вы с ума сошли! Это что? Теке?! Вы сдурели, что ли?!
Я взглянул на Лену — она помертвела. Самому мне тоже было не по себе.
— Народное достояние?! — бесился таможенник, скача от телеги к телеге. — Вывозить?! Это что? Персия? Чистый шелк?! Вы что же думаете?! Это что? Йомуд?!
Но вот он выхватил из-под очередного тюка летчицкий костюм и обернулся к нам с таким онемелым видом, будто нашел труп.
— Военное имущество?! — рявкнул он, когда дар речи вернулся. — Стратегические тайны?! Это не поедет!!!
И сунул костюм мне в руки.
Затем ему попался дурацкий военно-морской флажок.
Таможенник заскрипел зубами и с ревом швырнул его мне.
То же самое случилось с облупленным киотом.
Я думал, что профсоюзный флаг тоже не сможет пересечь государственной границы. Однако, молча развернув, таможенник так же молча бросил его на телегу.
— Что делают! Что делают! — говорил он затем плачущим голосом, листая паспорта и стуча печатью. — Военно-морское! Стратегическое! Антиквариат!..
Потом горестно махнул рукой — и мы поехали дальше.
То есть поехали не все.
Я остался за желтой чертой.
В руках у меня был летчицкий костюм 1957 года, никому не нужная деревянная коробка и голубой вымпел.
Лена позвонила минут через сорок и сообщила, что на регистрации Бонни взяла дело в свои руки. Сначала она выторговала скидку на оплату полутонны излишнего веса, а затем предложила двести долларов за то, чтобы их посадили в салон бизнес-класса.
— Ничего себе! — сказал я. — И вас посадили?
— Ну да, — ответила Лена. — Бонни говорит, что она всегда так делает, когда бывает в Бангладеш и Суринаме.
Труба
Улыбается. Качает головой.
— Вот, знаешь, была со мной такая история... Ха-ха!.. Я тогда тоже в Быках жил, но не в том доме, где печь (см.) в порядок приводил, а в другом. Печка там тоже, естественно, была. И вот, представляешь, втемяшилось мне, что у нее труба падает. И никуда от этой мысли не деться. Ежеминутно вспоминаю, нервничаю, сам себя уговариваю — мол, перестань, отчего же ей падать? Подойду, посмотрю — черт возьми, а ведь вроде как еще чуток покосилась!.. Ты представляешь, что такое, если кирпичная труба рухнет? Она ведь чуть ли не тонну весит. А? Сколько, по-твоему?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю. Но уж не меньше тонны, точно... В общем, смотрел я, смотрел — и уверился, что она падает. Все, падает! Хоть в дом не заходи. Того и гляди рухнет! Уж хотел в кухоньку переселяться — там во дворе сараюшка такая стояла... Пошел к одному мужику — он печник. Так и так, говорю, у меня вся труба к едрене-фене перекосилась, надо там один кирпичик выбить, чтобы она выправилась, поможешь? А что не помочь — взял он инструмент, пошли ко мне...
Задумывается.
— Ну?
— И вот, понимаешь... представь, как я убежден был: он даже не засомневался! Я ему кирпич показал, который выбить надо. Он голову задрал, на трубу посмотрел, потом на меня как-то так неуверенно. Да, говорит, странное дело... Повозился минут пять — и выбил кирпич!.. Как она хрупнет! Как на чердаке что-то заскрипит! Как он отскочит! А я-то вообще ни жив ни мертв — ё-мое, думаю, это что же я такое наделал?..
Качает головой.
— И что?
— Да ничего. Он постоял, покашлял, потом вышел молча — и все. А я подпорочку нашел березовую, подпер... Ничего, стояла. И я, главное дело, успокоился. Понял, что — ничего, не падает!..
(Окончание следует.)
Деньги, Энди и другие
Клех Игорь Юрьевич — прозаик, эссеист; автор книг “Инцидент с классиком” (1998), “Книга с множеством окон и дверей” (2001), “Охота на фазана” (2002), “Светопреставление” (2004). Стипендиат Пушкинской премии Фонда Альфреда Тёпфера (Германия). Лауреат премии им. Юрия Казакова.
Мое знакомство с деньгами началось с тех монет, что валялись, поблескивая, на земле. Взрослые то ли глядели поверх и мимо них, то ли ленились нагнуться. Бедность кругом царила несусветная, но она никого не смущала, поскольку сравнить ее было не с чем. Советская мелочь до полета Гагарина в космос выглядела совсем дешевой. Надо было иметь зоркий глаз, везение и немало насобирать этих медных и серебристых кружков с ребристым ободком, чтобы купить на них хотя бы 100 грамм бочковой кильки в фунтике из оберточной занозистой бумаги трупных оттенков. На такие деньги уже о ста граммах карамелек-“подушечек” с повидлом или о кресле в переднем ряду на утреннем киносеансе можно было только мечтать. И все же всякое нормальное детство — это натуральный коммунизм, не имеющий нужды в деньгах для удовлетворения потребностей и не испытывающий ни малейшей заботы о них. На то существуют родители, а у детей собственных забот полон рот.
Пока я не стал сам зарабатывать на жизнь, деньги я не успевал даже рассмотреть как следует — они исчезали так же неощутимо, как безболезненно приходили. Впрочем, я и сегодня вам не скажу, что за физиономии или постройки изображены на купюрах разного достоинства, а такого невнимания деньги не прощают — себе цену они знают. Подобно потоку свободных электронов, они сразу определяют, проводник ты для них, полупроводник или вообще изолятор. Запомнился разве что вид Кремля на бумажной трехрублевке — и то только потому, что однажды мы с приятелем-поэтом, остановив такси на Большом Каменном мосту и держа трюндель в вытянутой руке, пытались наложить купюру на пейзаж так, чтобы все линии совпали. Мой нуждавшийся в молодости приятель сочинял тогда оду деньгам, где встречались восхитительные строчки: “Ты, деньги, то же самое / для государства, что боковая линия для рыб” — или: “Ну что ты свой трояк так долго муссолини?” Профессорский сын, он никогда не ездил в плацкартных вагонах, жил в столице в собственной квартире, но его терзал молодой голод, и оттого он чувствовал себя обделенным.
В юности я был дружен еще с одним профессорским сыном — джазменом, культуристом и психиатром, сочинявшим рифмованные стихи. Позднее он лечил истеричных женщин на дому, и после обхода закрепленной за ним территории его портфель всегда распирало от бутылок хорошего коньяку. Молодой голод его не терзал, может, поэтому он растворился, подобно чеховским докторам, в своей среде. Еще студентом он мыслил на редкость логично и четко. Как-то, взбивая в миксере очередную порцию панацеи от шизофрении из крысиных мозгов и с аппетитом вгрызаясь в бутерброд с копченой колбасой, он сказал мне:
— Видишь ли, богатство и бедность — это вопрос не количества денег, а нашего к ним отношения. Бедняк тот, кому денег, по его ощущению, постоянно не хватает. Богач соответственно тот, у кого денег больше, чем ему лично необходимо. У меня же самочувствие человека состоятельного, у которого денег всегда ровно столько, сколько ему нужно.
Возразить на это мне было нечего — ему действительно в молодости недоставало только волос на голове, тогда как меня стегал, бодрил и куда-то гнал неутолимый ювенильный голод.
В старинном Львове, куда он меня загнал и где я начал самостоятельную жизнь, я встретил двух своих друзей-одноклассников из разных классов разных школ. Каждый из них чем только не занимался в молодости — оба были удивительно предприимчивы и имели большой аппетит к деньгам, но питали разное к ним отношение. С первым я как-то встретился на бульваре перед оперным театром, и он с ходу заявил мне, что главное в жизни — деньги, к такому он пришел выводу сразу по окончании школы, в которой был отпетым второгодником.
— Бабки, я так люблю бабки!
Я опешил:
— Ты что, и вправду так считаешь? Тебя просто кто-то обманул!
Тут в свою очередь опешил он.