Вот он умрет, думал теперь Киприан, он умрет и ни во что же станет все его церковное устроение на землях великой Литвы! А ежели и град Константин упадет под ударами неверных, как это уже едва не совершилось днесь? Долго ли просуществует василевс Мануил и тем паче его потомки в великом городе, со всех сторон одержимом и утесненном иноверцами?
Там, во Владимирской Руси, он мог воззвать к великому князю, его почитали и слушались, но здесь, в Литве, он нынче почти никто. Как кричал на него Витовт, у которого по-собачьи тряслись от злости полные щеки, как топал ногами, как угрожал! И ведь знал Киприан, что все то вымыслы, что епископ Туровский Антоний не виноват ни в чем, что он не посылал тайных писем в Орду и не приглашал на Волынь и в Киев самого Шадибека. Да и как епископ, лицо духовное, мог бы пригласить своею волей иноверную военную власть?! Мог бы сказать Киприан и другое, что Орда уже не способна, как некогда, дойти до Кракова, затопив всю Подолию, Волынь и Галич беспощадным топотом копыт. Многое мог бы сказать Киприан, но Витовта трясло от гнева, у него прыгали щеки, и Киприану приходилось молчать, молчать и покоряться, и верить наружно, что гнев Витовта справедлив, и что столь небывалое дело возможно, и что он примет меры. Немедленно сместит и накажет Антония (Антоний был смещен и лишен сана, тотчас услан в Москву в келью Симонова монастыря, что спасло его от дальнейших расправ и возможной смерти). Но он, Киприан, уступил! Едва ли не впервые откровенно и прямо уступил власти иноверца и, по сути, язычника. Уступил, потому что, увы, должен был уступить.
Он зябко поежился, пряча морщинистые, в выступающих венах и пятнах старости длани в широкие рукава дорожного охабня и с острою безнадежною болью почуял сухость старого тела, дряблость кожи, остроту локтей и колен – все, чего не чуял досель, занятый многоразличными делами русской церкви. Три года назад он получил от великого князя Василия грамоту, подтверждающую уставы Владимира и Ярослава о судах церковных[85] и права владенья имениями, принадлежащими митрополичьей кафедре. Русская церковь укреплялась, росла, приобретала все больший вес в гражданской жизни, а он, Киприан, старел. И сейчас он мечтал лишь о возвращении в любимое село Голенищево близ Москвы, с домашнею церковью Трех Святителей, в безмолвном месте между двух рек Сетуни и Раменки, окруженном зелеными рощами и тишиною, где он работал, уходя от суеты в ученые труды свои, переводил с греческого, сам писал жития святых, и где он нынче намерил закончить духовное завещание свое, заполненное благочестивыми мыслями и поучениями во след идущим. Он понимал, что едет к себе, возможно, умирать, не намного пережив разгромленную турками Болгарию и, слава Богу, не доживши до сходной судьбы города Константина, когда-то столицы Великой империи, сократившейся ныне почти до размера городских стен Феодосия, возведенных великими василевсами Востока, еще в те гордые времена, накануне конечной гибели Римской империи, после которых Византия прожила еще тысячу лет. То были века славы и позора, побед и поражений, углубленной христианской культуры, века, украшенные именами великих праведников, великих проповедников и святых, имена коих не прейдут даже и после крушения империи: Василия Великого, обоих Григориев, Иоанна Дамаскина, Синессия, Златоуста[86], Прокопия Кесарийского Агафия, Амартола и Малалы, Феодора Студита, Константина Порфирогенета, Симеона Нового Богослова, Пселла, Продрома, Вриенния Георгия Акрополита, Григория Паламы, Фотия и Симеона Метафраста, не говоря уже о безымянных творцах Синайского и Египетского Патериков, донесших до нас драгоценные памяти первых веков некогда гонимого язычниками Христова учения!
Империя Величайшей духовной культуры! Империя великого зодчества, оплодотворившего весь славянский, и не только славянский, мир! Сколь величественен был твой восход и сколь горестен закат! И ежели гибнешь даже ты, то на что прочное возможно указать в этом временном тварном мире, где временно все, и все преходяще, кроме единой души человеческой!
Воротившийся на Москву, хоть и смертно устав, Киприан нашел в себе силы отслужить торжественную литургию, благословить княжескую семью, мягко пожурив Софью за недостаточную покорность супругу своему. Нашел в себе силы освятить церковь Успения Богородицы в Симонове, принял отчет по управлению церковною волостью и только после того удалился в свое пригородное сельцо на стечке Раменки и Сетуни, где уже, почти возрыдав и запретив кому-либо, кроме келейника, тревожить себя, сперва неподвижно замер на ложе, а потом, медленно приходя в себя, обратился к той тихой письменной работе своей, которую любил больше всего. И теперь, казалось ему, что ничего серьезнее этих вот сочинений и переводов нет и не было в его жизни, жизни многотрудной и беспокойной со скорбями великими, от которых потомкам останет только вот это: сии строки, сии листы! Пройти сейчас в свою нарочито выстроенную церковь Трех Святителей – помолиться в одиночестве, от души, с увлажненным взором, и сюда, к аналою, с которого сходили и затем перебеливались секретарем его трактаты, поучения, послания епископам, в коих он наставлял на путь истинный и призывал к должному смирению иерархов русской земли.
Он наудачу достал из поставца со свитками противень одного из посланий к игумену Афанасию, развернул свиток. В очи бросились слова, когда-то написанные им, Киприаном:
«Горе нам, что мы оставили путь правый! Все хотим повелевать, все тщимся быть учители, не быв ученицы! Новоначальные хотят властвовать над убеленными опытом и долготою лет и высокоумствуют над ними. Особенно скорблю и плачу о лжи, господствующей между людьми. Ни Бога не боясь, ни людей не стыдясь, сплетаем мы ложь на ближнего, увлекаемые завистью. Лютый недуг – зависть! Много убийств совершено в мире, много стран опустошено ею… Самого Господа нашего Исуса Христа распяли жиды по зависти… Приобретем братолюбие и сострадание. Нет иного пути к спасению, кроме любви, хотя бы кто измождал тело свое подвигами, – так говорит великий учитель Павел. Кто достиг любви, достиг Бога и в нем почивает» – отложил грамоту, вздохнул, подумал, повторил тихо: «Токмо любовь!»
Назавтра должен был прибыть к нему с отчетом даньщик по Селецкой владычной волости Иван Федоров, и Киприан впервые подумал, что этого кметя следует обязательно наградить за его многолетние успешные труды и не позабыть о нем в завещании.
Шел снег. Страшась себя самого, Киприан достал из поставца иную грамоту, написанную им в минуту жестокой скорой и очень редко с тех пор извлекаемую на свет. «Все мы, все пришедшее на землю человеческое множество! Общее наше естество оплачем, иже злочастие обогощаемся! О, како честнейшее Божиих созданий, по образу и подобию Его сотворенное, без дыхания зрится и мертво, увы, и мерзко, полно червей нечистых, объятое смрадом? Куда исчезнет мудрование, куда скроется смолкшее слово како распадется сугубое, како утаится вскоре тричастное, погибнет четвертое, растлится пятое, исчезнет сугубая связь телесная и духовная? Увы, страсти! Увы, сугубая десятерица погибнет к седьмому дню и восьмой уже являет нам начало будущего растворения естества. Из праха создан, с землею смешан и земным прахом покровен. Из земли восстав, паки землею станет. Увы, страсти, увы мне! Наг явился на плач и скорби младенцем сущим, и паки наг отходишь света сего! Всуе трудился, и жаждал и смущался духом. Всуе! Нагим рожден и нагим отходишь света сего. Ведая конец жития? Дивно, како приходим вси равным образом из тьмы на свет, и паки от света во тьму. От чрева материна с плачем выходим в мир, и от мира печального с плачем ложимся во гроб. Начало и конец нашего естества – плач! И что меж ними? Сон, сень, мечтание, красота житейская? Увы, увы, страсти! Много сплетенным жития яко цвет, яко прах, яко непрочная сень проходит!»
Назавтра, отоспавшись и отдохнув, Киприан чувствовал себя много лучше, он уже не полагал, вопреки написанному накануне, что жизнь есть сплошной плач от начала ее до конца и дела человеческие лишь тень, сон и прельщение бесовское (он бы даже отрекся теперь от написанного давеча, кабы не любил излиха – как все пишущие – своих сочинений). Но убыль сил и ясное сознание близкого конца заставило его строго подумать о том, как ему надлежит встретить неизбежный рубеж, за которым начнется для него жизнь вечная.
И когда прибыл владычный даньщик, Киприан даже не враз и не вдруг сумел восчувствовать, понять и возвратиться на время к суетным заботам днешнего бытия. Проверя отчет Федорова и выслушавши его изустные объяснения, Киприан помавал головой и знаком велел келейнику вынести и вручить даньщику мешочек с серебром – награду за беспорочную службу.
Однако Иван Федоров, принявши кошель, медлил и не уходил. Наконец, когда удивленный Киприан вопросил, какая иная нужда есть у него, Федоров высказал, сперва путано, а затем все яснее несколько необычную просьбу: оказывается, у этого даньщика был младший сын, Сергей, желающий посвятить себя духовному труду, и уже зело навычный к грамоте.