*
Гавань пуста. Суда вынуты из воды. Каждое из них легко и прекрасно. Это уже не работники моря, не те, что возили отсюда апостола Павла в Рим, а Николу Угодника в Константинополь. Они ждут туристического сезона.
К вечеру море и правда расходилось, и нас встречал в Мирах на берегу еще один нечаянный символ. Море так и кидалось на берег страшными волнами, опадало с громом и как-то одушевленно бросалось, если ты дерзал подойти слишком близко. И особенно яростно билось о какие-то молодые, странно знакомые мраморные камни, цепочкой уходящие с берега в воду, не успевшие замыться ни песком, ни илом. Тут и приходит на ум, что это тоже наш памятник. Работа скульптора Григория Потоцкого, который делал памятник Святителю. Он ставил этот символический монумент через год после святого Николая в начале пешеходной улицы в напоминание порога, который перешагнуло человечество. Памятник назывался «Миллениум» (тогда это нарядное слово было модно). Две стелы (два тысячелетия), каждая из пяти блоков (пять континентов, пять основных религий), скрепленных вверху ненадежной связью человеческого стремления к единству. Один из камней явственно окликал мусульманство вынутым сбоку полумесяцем.
Монумент был поставлен в мае при радостной помощи всего города, 11 сентября того же 2001 года в Нью-Йорке самолеты Бен Ладена протаранили башни Торгового центра, странно похожие на две стелы Григория Потоцкого именно на той высоте, где на его памятнике был вынут полумесяц. И памятник неожиданно стал страшным напоминанием и укором, словно был поставлен после трагедии. Город благоразумно бросил его в море, чтобы тот не напоминал, что памятники иногда становятся пророческими.
История сама строит свои сюжеты, сама знает, когда приходит время собирать, а когда разбрасывать камни. И в конце концов останавливается на справедливом варианте.
Поражение и победа
Ответный взгляд времени порою бывает тяжек. Мы уже говорили об этом когда-то в Каппадокии, в городке Позелез, заселенном мусульмана ми Македонии вместо увезенных отсюда при Ататюрке греков. Новая вера не узнает единого родства и обращается с оставленными христианами храмами хуже, чем с хозяйственными постройками, отдавая их скоту. В лучшем случае здесь играют в вечную взрослую войну дети, истребляя изображения святых как безответных пленников. А поводом к напоминанию послужил самый западный город Ликии Телмес — нынешний Фетхие. Мы решили сначала осмотреть его, а уж оттуда, на обратной дороге и потихоньку увидеть землю Святителя.
Фетхие прекрасен, как многие города Средиземноморья, и опять воскрешает в памяти Александра Степановича Грина, который в шестидесятые был нашей романтической «библией» и который сам никогда не видел таких городов, рисуя их с пыльной Феодосии. Они звались у него Лисс и Зурбаган и были полны парусов, ветра, старых моряков и прекрасных девушек с небывалыми именами. Вот и тут достаточно было первым утром по приезде выйти на балкон отеля, чтобы сверкнуло небесной синевой море, закачался лес мачт и каждая яхта показалась вымыта накануне с мылом и готова встать под алые паруса.
Но мы оставляли эти открыточные красоты, потому что мечтали увидеть не их. На выезде из старого Телмеса мы еще успевали взглянуть на неизменные здесь театр и скальные гробницы. Театр медленно уходил в землю, зарастал, словно на него натягивали по окончании спектакля дерновый ковер, и сбивался больше уже на какой-то запущенный деревенский стадион. А гробницы кичились имперскими именами, ионическими колоннами, вытесанными в скале, иллюзией кованых врат. Но ворота были разбиты и взгляду за фасадом этой роскоши представала жалкая нагота тесной, часто загаженной пещеры, ничем не отличающейся от бедных гробниц рядового ликийца.
Это на земле и при жизни ты император и тебе ставят статуи в соседстве с Зевсом. И возливают вино и воскуривают фимиам, как, по описанию Плиния Младшего, положено было перед статуей Траяна. Или посылают твоим изображениям воздушные поцелуи обожания (на замеченного в уклонении от таких поцелуев — тотчас донос, доносчику же — имущество обвиненного). Там, за последней колоннадой и царственными вратами, тебя встретит тот же Харон, что перевозит через Лету и последнего бедняка. А христианин так и вовсе знает, что именно последние будут первыми в свете нетления, а первые еще неизвестно где.
А торопились мы в старый греческий город Кармелисос, на календаре которого нет даты рождения, ибо она теряется в дохристовой дали, но есть дата смерти — 30 июня 1923 года, когда город с двадцатипятитысячным населением в один день оставил свои очаги и переехал в Грецию. Ататюрк строил новую единую Турцию и не мог позволить грекам, как они того хотели по праву долгой жизни в этих местах, отнять западную Анатолию. Бескровно, но непреклонно греки были возвращены в родимую землю, которой они могли не помнить, потому что пришли сюда еще с Александром Великим.
Что можно унести с собой в один день из двух-тысячелетней истории? Только свое вчера и сегодня. Добро заберет пришедший сюда новый человек, а память возьмет земля. Турки не стали селиться в оставленном городе, понемногу обживаясь внизу у его подножия. А город отдали ветрам, дождям, зною, жестким кустарникам, травам и камню, который здесь убедительнее всего доказывает, что растет так же естественно, как дерево.
Мы потом часто будем видеть в руинах античных и византийских городов, как дерево и камень то любяще, то враждебно врастают друг в друга, становясь какой-то новой природой, автором которой может числить себя история. Здесь камни растут скорее деревьев в опустевших домах, где чернеют в левом углу (в правом была икона) иногда чудно украшенные очаги, вокруг которых шумели поколения. Рождались и росли дети, дремали старики, а ночами грели старые бока греческие домовые. Еще нет-нет да и мелькнет нарядная ставенка, измытый дождями стул или половинка двери да вечный спутник жилья — битая глиняная посуда. Но больше дома уже используются как загоны для овец, коз и коров, и оживляют этот некрополь только птицы, пролетающие сквозь окна, крики петухов, да иногда страшное мычание запертого быка, как архангельская труба все длящегося здесь Страшного суда.
Турки украсили эту нечаянную Хиросиму поэтическим именем «Долина безмолвных фей». Днем солнце милосердно загораживает трагедию веселым теплом и светом. Но с приходом темноты город становится призраком, вскипает неслышными слезами, задыхается от воспоминаний и делается понятно, почему новые хозяева земли не хотят воспользоваться его стенами. Феи этого города безмолвны, потому что онемели от ужаса. И запоздалый прохожий старается не смотреть в сторону городских стен. Люди на ночь покрепче запирают двери и поярче зажигают лампы, чтобы холодные тени не затопили их улиц и не отняли сна.
Часовни разбежались по городу и встали стражей на самых высоких местах. Путеводитель предпочитает французское слово «шапель» в угоду Ататюрку, которому французский был вторым языком. В них еще читаются фрески, чьи-то некогда спасительные лики, но плесень уже пожирает их. Два храма (Верхний и Нижний, как они зовутся на нынешнем плане города, — прошло только восемьдесят лет, но уже не у кого узнать их имен) переглядываются поверх крыш. Они собирались служить долго, потому что в Верхнем еще летит над входом нежный мраморный серафим и чистой, почти новой галечной мозаикой украшен двор. Мастер подписал его 1910 годом. До трагедии оставалось только тринадцать лет, и мозаика еще не успела вытереться, как вытерлась в Нижнем храме, где то ли той же руки, то ли той же традиции такой галечный греческий ковер двора подписан 1881 годом. И видно, что ковер этот «постлан» поверх другого, еще более раннего и уже изношенного. Даже, кажется, того же рисунка. Значит, все-таки дело не в мастере, а в традиции этого места «ткать» черно-белые галечные дорожки, как ткут их русские деревенские женщины, украшая ими деревенские храмы. Они и мягки по-деревенски, потому что положены поверх друг друга, и нога чувствует шаг — словно привет прежних молитвенников, как всегда чувствуешь тепло и любовь, вступая на какой-нибудь круглый коврик у входа сельской церкви. Или когда кладешь его под коленки на первой неделе Великого поста, когда читается Канон Андрея Критского и поется печальное и воскрешающее: «Душе моя, душе моя, восстании, что спиши — конец приближается…»