твой этого не понимает… ему все равно… души у него нет. До свиданья.
И протянула руку.
— Рукопожатья отменены.
Николай пошел в другую сторону.
Он долго стоял на крыльце барака. Дышалось легко, все было ясным, но отчего-то стало немного грустно. Может быть, оттого, что луна такая бледная, далекая и равнодушная ко всему на свете?..
Не хотелось идти в барак, не хотелось видеть Бабкина, не хотелось встречаться с Плетневым…
В конце октября на первой странице «Кремнегорского рабочего» появилась крупная строчка: «До пуска домны осталось сто дней». Газета стала календарем стройки. Она не только напоминала каждое утро о том, сколько дней осталось до пуска домны, но и рассказывала, что сделано вчера, что должно быть сделано завтра.
Николай старался бывать на домне, как только выпадала свободная минута, особенно перед вечерними занятиями в техникуме. Шел наиболее ответственный монтаж, отличавшийся особой точностью и строгостью работы.
Легко и красиво поднял пятидесятитонный подъемный кран массивную плиту. Медленно легла она в нужное место, и рабочие, казавшиеся снизу ребятишками, хлопотливо забегали вокруг нее: смотрели — совпадают ли дыры заклепок, подходят ли фаски швов. Через некоторое время донесся стук пневматических молотков: началась клепка.
Домна стояла в лесах, высокая, мощная, притягивая к себе, наподобие магнита, все — и горы металла, и лучших мастеров, и человеческие сердца. На домне работали молодые монтажники, поэтому ее назвали «комсомольской», а коротко, ласкательно, запросто — «Комсомолкой».
За домной выстраивались скрубберы — металлические баллоны в шестьдесят метров высотой. Каждый день к их строгой колонне прибавлялось по одному скрубберу. Строителям хватало одной ночи, чтобы поставить его и укрепить, как пароходную трубу, целой системой мачт и талей.
А время бежало.
Дожди — частые, мелкие, уныло-серые, незаметно перешли в первый лохматый, неторопливый снегопад. Вскоре пришли робковатой мальчишеской поступью заморозки, следом за ними резвые молодцеватые морозцы, а потом — крепкие, гулко шагающие уральские морозы. Трудно было держать на ледяном ветру свежий лист газеты со строкой: «До пуска домны осталось пятьдесят дней». Но еще труднее было взбираться по лесам. А между тем Николай страшно завидовал Якимцеву — тот хотя и был уже секретарем комитета, но все же участвовал в комсомольских штурмах, потому что знал монтажное дело. Как Николай жалел теперь, что уже не нужно таскать кирпичи, возить в тачках бетон. Он делал бы это на домне с удовольствием, даже после занятий в техникуме. Как же могло случиться, что прошлой зимой, работая на плотине вместе с бетонщиками, он чувствовал только тяжесть работы? А ведь то была самая настоящая романтика, он хорошо сознавал это теперь, когда вспоминал пережитое — вьюжные ночи, покрытые изморозью ребра железных вагонеток, шаткие, в одну доску, мостки. Нет, права была газета, когда о труде говорила стихами.
Газета… пахнущая свежей краской, она шуршит и сейчас в его руках. И на первой странице сверху, на привычном месте, крупная строка:
«Кремнегорская домна дала первый чугун!»
Это была великая победа, и о ней немедленно сообщили в Москву, в Кремль, делегатам XVII партийной конференции.
Чугун тек ярко-красной ниткой в серых пепельных берегах литейной канавы.
Перед собравшимися на митинг строителями появился высоко поднятый первый слиток — серый, почти серебристый. В ближних рядах, куда пробрался Николай, хорошо был виден барельеф Ленина и слова: «Отлито из первого чугуна гиганта советской индустрии Кремнегорского металлургического комбината первого февраля 1932 года».
На трибуну вместе с руководителями стройки поднялись передовые люди — ударники. Николай, затерявшись в толпе, видел и прославленного бетонщика, и Мишку-землекопа, и Алексея Петровича.
После митинга под громогласное «ура» первый слиток был заложен в тайник под плиту, лежащую в основании домны, и замурован там навечно — во славу первой страны социализма.
Дома Бабкин спросил Николая:
— Якимцева видал? В руководители выбился!
— Видал… У него дело побольше нашего.
— Философ! — Бабкин презрительно сплюнул. — В книжку уткнешься и — затих! А люди тем временем на трибуну взбираются!
— Завидуешь? — вмешался Плетнев. — В комсомол надо идти, тогда поднимешься ступенькой выше.
— Василий Григорьевич! — возмутился Николай. — Ты мне помогаешь, это верно. Но я не могу смолчать. Зачем так говоришь?
— А что такого особенного? — спокойно повел плечами Плетнев. — Известно же, что коммунистов и комсомольцев сильно выдвигают на передовые посты. Был бы я в партии, — может быть, уже техническим отделом заведовал.
— Так вступай, чего ж ты? — спросил Бабкин.
— Постараюсь добиться высокого положения иным путем.
— Ну, Василий Григорьевич, — не вытерпел Николай, — если ты собираешься добиваться положения…
— Собираюсь. А как же иначе? Не буду же я всю жизнь топтаться на одном месте. Я должен расти. Плох тот солдат…
— Теперь нет солдат, — резко перебил Бабкин. — Теперь есть бойцы!
У Николая и Плетнева отпала охота спорить.
Разговор возобновился, когда к Плетневу зашел его новый приятель, инженер Черкашин — высокий, угловатый, в больших роговых очках. Услышав, что Бабкин возмущается Якимцевым, по его словам, «красовавшимся на трибуне», Черкашин спокойно протер очки и сказал:
— Не знаю, о чем вы тут говорили… но мне хочется сказать, что все-таки у нас до сих пор занимаются… спецеедством! Выдвигают молодежь. Это хорошо. Но не надо бить старых специалистов. Я понимаю, что Промпартия тут наделала много вреда, но нельзя же огульно подходить к людям. И вообще я считаю, — он сдвинул брови, задумался, потом вдруг просительно улыбнулся: — Нет, я не считаю этого, не считаю! — Он опять помолчал. — Впрочем… вот что я совершенно серьезно думаю: пустили домну? Отлично. Большая радость? Очень! Но нельзя же все время только об этом! — Он немного помолчал. — Хорошо. Домна действительно большое дело. Возьмем другое… Сделают какую-нибудь деталь, хотя бы у вас в мастерских. Я не говорю лично о вас, товарищ Бабкин… Впрочем, почему бы и не сказать? Вы чисто, умело работаете… Так вот, сделают и начинают кричать, как о полете на луну. А к чему? Ведь и до вас это хорошо делали, делали и не кричали, не требовали к себе исключительного внимания, не трубили в газетах…
Николай сначала слушал с интересом, потом рассеянно оглядел комнату, отвернулся к окну, стал отцарапывать льдинки в уголках рамы.
— Я, возможно, не то говорю? — неожиданно спросил Черкашин. — Я не испортил вам праздника? Извините, я как-то глупо устроен, вижу только то, что не нравится.
— Праздника нам вы не испортили, — спокойно ответил Николай.
Не могли испортить праздника даже враги.
Пришла однажды газета из Франции. Какой-то писака клятвенно заверял, что в Кремнегорске не выдано еще ни одной тонны чугуна и что он советует не верить господам большевикам.
— Ишь ты, господином меня величают, — посмеялся Алексей Петрович. — Значит дела наши подвигаются