заметила, что на губах ее мелькнула улыбка.
В мире есть комнаты, где можно орать, пока не охрипнешь и не лишишься голоса. Стоит выругаться или кого-нибудь ущипнуть – и вот уже санитарки волокут тебя в самые недра психушки, в душную каморку без окон. Изолятор.
Там лишь железная кружка для воды да унитаз с ржавыми трубами и плесневелой веревкой. На потолке – одна-единственная лампочка под пластмассовым абажуром. Больше в комнате ничего нет. Ложишься на пол, приникаешь щекой к холодному кафелю. Развлекаешь себя тем, что вспоминаешь истории, рассматриваешь узоры на плитках, слушаешь собственное дыхание. Снова и снова повторяешь свое имя, точно заклинание, которое может вернуть тебя в чувство.
Так проходят часы. Дни.
В таких местах словно смотришь на себя со стороны. От себя самой тебя отделяет тонкое стекло, сквозь которое не пройти. Ты разделена. Рассечена. Порой тебе кажется, что это и есть свобода – от бремени себя прежней; порой это чувство тебя пугает. В определенные моменты ты сознаешь всю нелепость происходящего. Ты разражаешься смехом, который сменяется слезами; иногда это смех сквозь слезы.
Ты одна в этой комнате. Ты была здесь всегда, тебя не было здесь никогда. Что из этого правда?
Наконец тебя выпускают из изолятора и сообщают, что тебе запрещено читать книги и писать стихи, поскольку ты психически больна. А от чтения и сочинительства тебе станет только хуже, объясняют они. Даже если у тебя в голове родится хоть одна мысль (потому что тебя пичкают успокоительными утром, в полдень и вечером), тебе говорят, чтобы ты ни о чем не думала, потому что именно из-за мыслей ты попала сюда. Однако не думать не получается. Ты и рада бы перестать, но не можешь.
Ты женщина, от которой отрекся отец, которую выгнал из дома муж, женщина, чей сын с каждым днем понемногу ее забывает и вскоре забудет совсем. Ты та, кто живет за дверью с замками, от которых у тебя нет ключей, в комнате с окнами, что режут небо. Ты одна из многих других, молодых и старых, от кого отказались родные по причинам, которых ты никогда не узнаешь и тем более не поймешь; тебя, как их, заперли в стенах особняка в квартале, славящемся свежим воздухом и изысканным светом завезенных из Франции фонарей.
Кроме этих, есть и другие комнаты. Однажды Пари показала мне палату, из которой никто никогда не выходил.
– Тут кое-что происходит, Форуг. Кое-что нехорошее. Иногда они приходят ночью и уводят тебя. Вот и ее так же увели.
– Кого – ее? – тихо спросила я и, движимая жалостью, а вовсе не любопытством, попросила Пари рассказать, в чем дело. Я решила, что ее измученный разум выдумал эту историю, а я отведу ее в то место, о котором она говорит, покажу, что бояться нечего, и она успокоится. – Кого они увели, Пари?
Она потупилась и ничего не ответила.
– Ну пожалуйста, покажи мне, куда они ее увели. – Я взяла Пари под руку.
В лабиринте длинных коридоров клиники было темно; там и тут неожиданно обнаруживались все новые комнаты. Мы тихонько выскользнули из палаты, еще тише взошли на второй этаж, а потом и на третий. Поднимаясь по лестнице, Пари крепко держала меня за руку. Дверь в конце коридора была открыта. Мы подошли и заглянули внутрь.
– Здесь. – Пари обвела рукой палату.
На стуле в углу сидела женщина, сложив руки на коленях и скрестив ноги. Голову ее покрывал яркий узорчатый платок, странно контрастировавший с ее серой сорочкой и душной, запущенной комнатой. Мы замерли в считаных шагах от женщины, но она, казалось, не замечала нас.
– Кто это? – прошептала я.
Пари пожала плечами, не сводя глаз с женщины.
– Раньше она жила в палате напротив меня. Иногда я видела ее в душевой. Она часто плакала, но вообще… была безобидной.
– И что с ней случилось?
Пари нервно моргнула, пожевала губами и ответила:
– Ее увели. Дело было рано утром, все еще спали. Ее увели и обрили ей голову. Велели закрыть глаза. Она закрыла глаза. Велели ей петь. Она запела песню.
– А потом?
– Просверлили ей в черепе дыру и принялись вырезать все, что болит. «Пой», – говорят. Она пела, пока могла. А когда перестала, они поняли, что все кончено, и остановились.
Женщина с жутким спокойствием таращилась в пустоту. Она была совсем близко, но не замечала нас.
– Медсестры потом обсуждали ее, – еще тише продолжала Пари. – Поздно вечером. Так я и узнала, что случилось. После того, что с ней сделали, она не могла ни ходить, ни говорить. Смотрела в стену, теребила повязку на голове. Прежде волосы у нее были каштановые, но после этого отросли пятнами – тут черные, там седые, – и санитарки стали повязывать ей платок. Ей-то самой до цвета волос не было дела, что ты. А вот их он раздражал. – Пари скользнула по мне взглядом. – Ты мне веришь?
Чушь какая-то, подумала я, но Пари взяла меня за руку, я сжала ее ладонь и ответила:
– Верю.
Пари кивнула и продолжала рассказ.
– С тех пор она никого не замечала, точно от нее осталась одна оболочка. Будто ее здесь нет. Так продолжалось долго. А потом случилась странная штука. К ней пришел муж. Она неделями молчала, ни на что не реагировала, но как увидела его, вскочила и прокусила ему палец до самой кости. Он больше не приходил, а ее увели в эту палату, да так и оставили.
– И она никуда не выходит?
Пари покачала головой.
Я вдруг устыдилась, что глазею на женщину. Я опустила взгляд, но потом вновь подняла.
– И к ней никто не приходит? – уточнила я.
– Никто не знает, что она здесь.
Однажды, вскоре после этого случая, я вернулась к себе после душа и обнаружила на койке газету. Она была открыта на странице с моей фотографией, той же самой, что сопровождала статью «Возмутительная интрижка Фаррохзад». «Ходят слухи, будто Форуг Фаррохзад сошла с ума, – писал автор. – Будем надеяться, что это всего лишь слухи, а если и нет, то она скоро поправится, но горе тем дочерям Евы, кто вопреки Божьей воле берется за перо. Их ждет такая же участь».
Я опустилась на койку, прочитала статью до конца. Мой брак, мои стихи, мои поездки из Ахваза в Тегеран – все это выставили причинами, приведшими к сумасшествию.
Я аккуратно сложила газету пополам, потом вчетверо и спрятала под матрас, как в девичестве свои стихи. Статья вышла жестокая, злая, но она служила мне доказательством – единственным доказательством, – что люди знают: я еще жива.
17
Бесстыжая. Безрассудная. Склонная к депрессии и деструктивному поведению. Беспорядочная. Легковозбудимая. Дерзкая. Бессовестная. Одержимая навязчивой идеей. Скрытная. Непредсказуемая. Cумасбродная.
Лет через десять, пытаясь переосмыслить то время, я раздобыла свою медицинскую карту из клиники Резаяна. Тонкая, перехваченная резинкой; на ее страницах я впервые увидела бисерный почерк доктора Резаяна. Короткие записи, не больше абзаца. Вот как он описал нашу первую встречу пятого сентября:
Пациентка признает, что неоднократно оставляла мужа и сына. Тешит себя иллюзией литературной карьеры, не осознает свое теперешнее положение и последствия своих поступков для себя и семьи. С момента, когда попала в клинику, стала спокойнее, хотя все еще тревожна. Высокомерна, витает в облаках. В клинике есть образцы сочинений пациентки, по пристальному рассмотрению эти документы подтверждают вывод о помрачении рассудка.
Меня поразила не только лаконичность, но и безапелляционность этой записи. Доктор Резаян сочинил эти строки, увидев меня всего лишь дважды: в доме моего отца и когда общался со мной в клинике. Обе наши встречи длились не более четверти часа.
Листая страницы карты, я наткнулась на справку. В графе «характер заболевания» значилось «психическое расстройство». Я спокойно прочла эти слова, они не задели меня за живое, но, когда я дошла до раздела «рекомендованное лечение», у меня екнуло сердце. Там все тем же бисерным почерком было написано: «Электрошоковая терапия».
Вначале всегда мигала красная лампочка на стене. Мигала красная лампочка,