в полумраке плясали тени, потом вступал запах хлорки и тухлых яиц.
Рано утром меня увели из комнаты двое мужчин в белых халатах и белых брюках. За все время, что я провела в клинике, я не видала мужчин, кроме доктора Резаяна, да и его давно не встречала. Один из мужчин схватил меня за плечо и грубо встряхнул. Они притащили меня в ту часть клиники, где я еще не была. Сонная от таблеток, я не сопротивлялась. Мы прошли до конца коридора, мимо душевой. В палатах было тихо, из кранов в душевой не лилась вода, слышно было лишь, как я шлепаю резиновыми тапками да мужчины стучат каблуками ботинок по плитам пола.
– Госпожа Фаррохзад, – услышала я, когда вошла в сумеречную комнату.
Еще один мужчина в белом халате. Я не сразу узнала в нем доктора Резаяна: в прежние наши встречи он был в костюме и лавандовом галстуке. Мужчины положили меня на высокий стол, привязали к нему мои ноги и руки. Явилась голубоглазая медсестра, натянула черные резиновые перчатки. Она намазала мне виски гелем; помню, я следила за ее руками как завороженная. Помню, что сорочка моя задралась, обнажив ноги, помню, как давили веревки на щиколотки и запястья, как едва ли не с нежностью улыбалась мне медсестра, готовя меня к тому, что последует дальше.
Красная лампочка то загоралась, то гасла. Краем глаза я увидала длинные металлические зажимы, услышала, как чмокнула о мой висок резиновая присоска. Меня пронзил страх, туман в голове моментально рассеялся. Но поздно. Я открыла рот, хотела крикнуть, но мне сунули в зубы кусок резины. Голубоглазая медсестра навалилась на меня, прижала мои ноги к столу. Послышался странный лязг, где-то сзади меня загудело электричество. Красная лампочка лихорадочно замигала, голову мою пронзил первый разряд тока, и в палате запахло горелым мясом.
В ту ночь мне приснились мои похороны. Меня опустили в могилу, забросали землей. Темная почва ворочалась, хлюпала, вздымалась над моим телом, забивала мне рот, по мне ползали черви, ворсистые корни деревьев обвивались вокруг моей шеи, опутывали руки и ноги. Я дергалась, силясь освободиться, но с каждым движением лишь глубже проваливалась под землю, к смерти и разложению. Потом сон изменился. Не было больше ни почвы, ни корней, ни червей, лишь мое тело в бескрайнем белом пространстве.
Я просыпалась: простыня промокла от пота, сорочка перекрутилась, на щиколотках и запястьях алеют рубцы. Я задыхалась. Пари исчезла, но я заметила это только через несколько дней. Результаты первой процедуры (тревога и нервное возбуждение) подтвердили необходимость продолжать курс лечения. Как бы я себя ни вела – буянила ли, впадала ли в ступор, – мне лишь чаще проводили сеансы электрошоковой терапии, лишь увеличивали дозу лекарств. Снова и снова мне снилось, как меня хоронят: эти образы преследовали меня и днем, наполняли мою душу страхом. Я боялась даже закрыть глаза, я лежала на койке, и мне казалось, что кости мои дрожат от ударов током. Я смотрела на стены, следила за игрой света, разглядывала свои непрестанно трясущиеся руки.
– Вам уже лучше, – сообщила мне голубоглазая медсестра с кроткой улыбкой, предназначенной для душевнобольных. – Вы успокоились. Присмирели. – Она похлопала меня по руке. – Скоро вы поправитесь совершенно, и вас отпустят домой.
Домой? Это слово занозой впилось мне в мозг. Что она имела в виду – Ахваз или дом Полковника в Тегеране? Я не имела понятия.
Я не могла избавиться от кошмаров, но утратила воспоминания. Я не помнила, что со мной вытворяли. Не помнила ни процедур, ни долго ли пробыла в клинике. Знакомые лица – Пари, голубоглазая медсестра – сделались неразличимы. Что еще хуже, я с трудом вспоминала, как жила до тех пор, пока меня не привезли сюда. Я забыла, что была замужем и оставила мужа. Забыла все стихи, что когда-то знала наизусть, в том числе собственные. Я не забыла Ками (что-то во мне цепко его держало), но на время забыла его лицо и, по-моему, даже имя.
Наконец память стала возвращаться, а с ней и тревога о том, куда податься после выписки. Вскоре после того, как меня начали лечить током, я получила письмо от одного из старших братьев – короткое, холодное, ни вопросов, ни просьб, лишь утверждение, что я должна поблагодарить его за помощь. «Я сожалею, сестра, что тебе нездоровилось, – писал брат. – И рад узнать, что ты так быстро идешь на поправку. Я говорил с Парвизом, он не станет запрещать тебе вернуться. Правда, мать его возражает, и уломать ее было непросто, тем более после долгой разлуки, но, надеюсь, ты сможешь вернуться в Ахваз, как только решится, что ты поправилась окончательно».
Я отогнала мысли о доме и задалась вопросом: кого еще, кроме меня, лечили током? Мне вдруг показалось невероятно важным это выяснить. Быть может, если я это узнаю, сумею придумать, как это прекратить. Сперва я думала, что так карают лишь тех, кто нарушает спокойствие, плачет ночами, кричит в коридорах, но потом поняла: наказывают и тех, кто все время молчит. Я догадалась об этом по отметинам на руках женщин. Были они и у той, которая густо красила глаза, румянила щеки и рисовала себе ярко-розовые губы, точно у куклы. У нас у всех равно тряслись руки: у тех, кто был недвижим и кто не находил себе места, у тех, кто смотрел безмятежно и кто кривился от боли.
После того случая, когда я укусила девушку, я уже не буянила, но однажды просунула кулак сквозь железные прутья и разбила стекло в моей палате. Боли я не почувствовала ни когда стекло разлетелось, ни когда осколки впились мне в руку. Я хотела увидеть небо. В тот день меня отволокли в изолятор, раздели и оставили на двое суток – единственное наказание пострашнее электрошока. После этого я перестала кричать, потому что, стоило крикнуть, являлись санитарки с таблетками, шприцами, смирительными рубашками: я поняла, что лучше прятать страх, чем кричать о нем на весь мир.
* * *
Наконец в октябре, в третьем часу пополудни, из ворот бывшей усадьбы в Ниаваране вышли две женщины и сели в машину, что стояла в тени платанов и кипарисов. Одна женщина была в синем пальто поверх белой ночной сорочки, вторая – в зеленом шелковом платье и на высоких каблуках. Женщины шли бок о бок, рука в руке. Едва они вышли во двор, как та, что в ночной рубашке, прикрыла глаза ладонью и посмотрела на небо, вспоминая, когда в последний раз видела солнце.
Большинство воспоминаний из клиники Резаяна спустя время кажутся мне, как обычно это бывает, обрывочными и чужими. О чем-то я позабыла. Но память о том дне, когда за мной приехала Лейла, навсегда останется целостной, точной и настоящей.
Однажды утром она появилась в изножье моей кровати. Я была в палате одна, Пари исчезла, а новых соседок ко мне не селили. Лейла наклонилась ко мне, погладила меня по голове рукой в перчатке. Я проснулась и увидела ее темные глаза. Мне показалось, что она стоит тут давно. Она, должно быть, ужаснулась, заметив, как я переменилась (лицо округлилось, живот раздуло), но сказала лишь одно:
– Ты сегодня отсюда выйдешь. Я обо всем договорилась, Форуг.
Она распахнула шкаф и увидела, что в нем лишь юбка и пара туфель. Я была сонная, вялая, еле шевелилась, а когда встала, мне пришлось опереться на руку Лейлы, чтобы не упасть. Отчаявшись застегнуть на мне юбку, Лейла сняла ее и повесила обратно в шкаф. Она надела на меня свое пальто, просунула мои руки в рукава, поправила воротник. Потом поставила передо мной мои туфли. Я обулась, и мне показалось, будто туфли тяжелые и жмут. Лейла достала из сумочки гребень, расчесала мои спутанные локоны, сняла с себя шарф, собрала мои волосы в хвост и перевязала своим шарфом. Все это она проделала молча и ловко.
Одев меня, Лейла взяла мою руку, продела в свою и повела из палаты. Женщины в коридоре посматривали на нас. Мы миновали голубоглазую