Карасев невозмутимо постучал карандашом по столу:
— Легше!
Степан сдержанно сказал:
— Не кричи, Александр! Общее собрание постановило писаться в колхоз. И ты мимо не пройдешь. Иного пути у тебя все равно нету. Скоро у нас не будет единоличников, мы добьемся этого. — Степан стиснул крепкие зубы так, что на челюстях налились желваки. — А кто будет мешать — с дороги сбросим прочь!
— Это куда же? — спросил Левон, полуоборачиваясь к собранию: слушайте, мол, люди добрые, чего скажет Ремнев.
— В прохладные места, — отчетливо ответил Степан.
Острый шепоток прокатился от первых до последних рядов и стих.
Ремнев опустился на стул, стиснув зубы: в метельную непогодь мучила его раненая нога. Он сказал все, люди выжидательно и недобро молчали. За столом бок о бок со Степаном сидели спокойный, но неопытный в сельских делах Карасев и Павел Васильевич Гончаров, преданный и честный, но тихий характером партиец.
А комната до отказа была переполнена людьми самыми разными: не нашлось бы здесь только равнодушных, ни одного человека не нашлось бы. А друзья и враги, явные и тайные, сидели вперемежку. И Ремневу вдруг представилось, что остался он один на один с собранием, — ему-то и придется спорить и мериться силами с уклончивыми, но упрямыми супротивниками. Он вскинул голову, готовый ко всему, что его ожидает, и тут увидел, что возле двери рядом с женщиной, неожиданно подавшей голос, стоят комсомольцы: молодой кузнец Павел Потапов, Петя Гончаров, беловолосый худенький подросток, старший сын Гончарова, и красивая темноглазая девушка, в которой Ремнев тотчас же узнал Дашу Бахареву, дочь вдовы Мариши. «В кучку сбились… — немного досадуя, подумал Ремнев. — Нет чтобы в рядах сесть, помочь, когда надо… Значит, не сорганизовались!»
Он легонько подтолкнул Карасева: тот должен был рассказать о первом весеннем севе в колхозе. Но едва Карасев встал и проговорил по привычке: «Легше!» — как от печки отделилась сухая фигура женщины в черной одежде.
— Вот и я слово скажу, — порывисто произнесла она, вздохнула и вскинула голову.
Все увидели и узнали Авдотью Логунову, которую когда-то прозвали Нуждой. Собрание насмешливо заворчало, но Авдотья шагнула прямо в табачный дым, в шум, в сумятицу и властно произнесла своим грудным, звенящим голосом:
— Неужели от всей-то вдовьей моей жизни, от всего-то голода и холода не могу я сказать?
— Говори, Дуня! — тонко, исступленно закричал Дилиган.
— От веку наша крестьянская жизнь на межах была положена да раскроена, — раздельно произнесла Авдотья. — Утопленников на межах хоронили, вилами на межах смертно дрались, дедов наших на межах плеткой крестили. Межи-то, они на нашем сердце кровью вырезаны.
— То-то и оно! — важно процедил Левон.
Авдотья повернулась к нему всем телом, глаза ее недобро блеснули:
— По одну-то межу рожь стеной стоит, пальца не просунешь, а по другую — колос колосу руку тянет. На межах и солнце неровно угревает, и дождь неравно падает. Может, я сейчас для народа окаянная буду, а скажу — запахать надо межи!
— Сказочница, черт! — загудело собрание.
— Бабушка, помирать пора!
Авдотья сложила руки под грудью и неторопливо сказала:
— Мои деньки еще остались.
Голос ее утонул в криках — ее одобряли, и кляли, и обзывали всяко. Молча стоя над людьми, она все принимала на себя и спокойно перехватывала взгляды — смятенные и насмешливые, признательные и ненавистные.
Впервые, как она себя помнила, ее слова были приняты столь по-разному. Раньше, бывало, — плакала ли она над мертвым или пела песню живым — люди равно подчинялись ей и в печали и в радости. «Злобы-то, злобы сколько! — удивлялась она. — Ну что же, я свое сказала».
— Спокойно, граждане, — услышала она резкий голос Ремнева. — Слово предоставляю Карасеву…
Авдотья прислонилась к печке, и в голове у нее звенело от волнения и слабости. «Ноженьки мои подсекаются!» — жалостно подумала она о себе и, решительно раздвинув толпу, пошла к двери.
Глава четвертая
Дилиган вернулся с собрания глубокой ночью, усталый, ошеломленный. Ощупью он зажег лампешку, сбросил шубу, тяжело опустился на скамью и задумался о своей жизни. В огромном темном мире где-то затерялась его малая доля. Он никогда не ждал счастья, не гнался за ним, не роптал, не плакал. Дуня, единственная дочь, выросла ладная, веселая, вся в мать. Выдал он ее замуж, думал, заживет дочь в достатке, в покое, а она как-то сразу сникла и превратилась в одну из тех смирных утевских баб, которых, кажется, невозможно отличить друг от дружки. Жестка оказалась рука у Лески: Дуня боялась протянуть отцу кусок хлеба.
Но и с этим смирился Дилиган, все вытерпел, смолчал незадачливый мужик, только с висков побелел да вроде пригнулся к земле. Теперь оставалось только дотянуть одинокую старость до тихого конца. Стоит ли на шестом десятке, на краю жизни, искать своей доли?..
Во дворе послышались чьи-то неторопливые шаги. Дверь открылась, в избу вошла закутанная Авдотья.
— Вижу, огонек, — глухо, сквозь шаль, сказала она. — Не спишь, значит.
Остролицая, сухощавая, прямая, она предстала перед Дилиганом как живое напоминание о далекой его молодости, о малой сиротке Дуньке, о коммуне.
— Проходи-ка, Дуня, — порывисто проговорил он и чуть было не прибавил: «Желанная моя гостья», да застеснялся и смолк.
Авдотья присела на скамью.
— Думаешь? — ласково спросила она, раскутывая шаль и словно догадываясь о его печали. — А ты помнишь, как мы с тобой жали рожь? Прошлым-то летом?
Это был памятный, единственный год, когда Авдотья решила покушать своего хлебушка и засеяла осьминник ржи, войдя в неоплатные долги за пахоту, за семена, за бороньбу. В жаркий летний день, когда белая от цветущего ковыля степь, казалось, кипела под прямыми лучами солнца, Авдотья вышла жать.
На соседней полоске работал Дилиган.
«Один?» — спросила она, сложив первый крест.
«Один, — ответил Дилиган и усмехнулся. — У них свое хозяйство».
Он говорил о зяте, стоя перед ней — высокий, слегка сгорбленный, а вокруг покачивалась и звенела рожь.
«Давай пожну с тобой!» — сказала Авдотья и, склонившись, захватила полную горсть колосьев.
«Ну ладно, а я тебе помогу», — согласился Дилиган и застенчиво потрогал пальцем зазубрины серпа.
Сейчас перед ним прошло это наполненное горечью воспоминание.
— Бобылями мы с тобой очутились, — с обидой проговорила Авдотья. — В коммуне-то трудно, а все-таки, Ваня, мы там, может, только и пожили.
— В коммуне? — задумчиво повторил Дилиган. — А сейчас вон опять, слышь…
— Я вот думаю, думаю… — мягко перебила его Авдотья. — Зачти-ка мне, Иван, коммунскую книжку, где про человека писано.
Дилиган удивленно поднял брови, потом молча кивнул и взгромоздился на лавку. Пошарил на божнице, за иконами, извлек желтую книжку, сдул с нее пыль и, склонившись к лампе, начал медленно читать:
— «Коммуна является средством уничтожения всякой эксплуатации человека человеком».
— «Человека человеком», — тихо повторила Авдотья. — Человек человеком унижен. Это что же?.. И нынче об этом ведь сказывали?
Она привстала и зябко повела плечами.
— Твое слово, Дуня, верное было на собрании.
— Так ведь это для людей я сказала. Сама-то бы рада, да стара стала, руки ни на чего не налегают. За сыном, верно, жить придется. Сулится приехать.
— Николя? — весь встрепенулся Дилиган. — Ты бы сразу сказала… Радость-то!
— Обожди еще, — улыбнулась Авдотья. — Не на пороге…
Внезапно в окно постучали.
Во дворе послышались глухие на морозе голоса, дверь в сенях заскрипела. Белые клубы холодного пара заволокли избу. Иван растерянно стиснул книжку в пятерне, потом спохватился и сунул ее за спину, на подоконник.
— Вот она где, Авдотья Логунова, — басовито сказал Степан Ремнев. При гнувшись, он вошел в низенькую дверь. — Здравствуй, тетя Дуня! Думаешь, забыл?
— Здравствуешь, — скупо отозвалась Авдотья. — Давно тебя не видала.
Со Степаном пришли молоденькая девушка-землеустроитель, Карасев и Павел Васильевич. Все уселись на лавке, только Павел Васильевич прислонился к косяку окна. Он то и дело обтирал маленькой круглой ладошкой обмерзшие усы.
Авдотья заволновалась, услышав, что эти люди долго искали ее среди ночи. Словно сквозь сон она слышала, как Ремнев бранился, выговаривая Карасеву за то, что тот не звал Авдотью на собрания бедноты. Даже плач Авдотьи над Кузьмой Бахаревым и ее песню на свадьбе сына вспомнил Степан.
— Понимать надо. У нее золотое слово всегда в припасе. Ведь это — агитатор!
Авдотья со спокойным достоинством сказала:
— Слово да песня мне отроду дадены. Слово слово родит, третье само бежит.