На уроке химии я попросился выйти и пошел в туалет на этаж средней школы, чтобы никто из одноклассников ничего не подслушал и никому не растрепал. Меня вырвало. Умывшись, я почувствовал себя лучше, но все равно дождался конца урока, чтобы подняться и забрать книги и сумку. Ланч я пропустил – сидел в кабинке туалета на третьем этаже, стараясь успокоиться. Пот катился по шее – воротник рубашки промок. Я ослабил узел галстука и плеснул холодной водой в лицо. Я умывался снова и снова, смачивая густые кудрявые пряди, потом зализал волосы назад, как гангстер. Я с ненавистью смотрел на свое отражение, ощущая желание врезать по зеркалу кулаком. Вместо этого я снял металлическую скобку с одной из ручек и с силой несколько раз провел по зеркальной поверхности. Белые порезы легли у меня поперек лба и щек, а один – через пожелтевший синяк вокруг глаза.
Когда прозвенел звонок, я промокнул волосы бумажными полотенцами и пошел в класс. Мне стало лучше. Я выдержу, твердил я себе. Никто ничего не узнает.
Я вызвал такси забрать меня после уроков и смылся, не дожидаясь традиционных объявлений. Притворившись снобом, я вообще не смотрел на водителя с заднего сиденья. Снег почти везде растаял – улицы будто покрылись истонченной зубной эмалью в никотиновых пятнах. Когда пройдут холода и растает лед в жалюзи и трещинах тротуаров, земля станет мягкой и жирная грязь выступит на поверхности, городом займутся ландшафтные компании, маляры и асфальтовые катки. С хирургической точностью они восстановят пышность и яркость садов и роскошную растительность на покатых газонах, дороги заделают и сгладят, пострадавшие от погоды дома точными взмахами кисти освежат не хуже цветов, которыми обсажены подъездные аллеи, и признаки разложения исчезнут. Ну почему со мной нельзя сделать то же самое?
Домой я приехал гораздо раньше обычного и с удивлением услышал радио на кухне. Сигаретами матери пахло еще в холле, где я снял куртку.
– Эйден! – крикнула мать, когда я вошел в библиотеку. – Эйден, иди сюда! – Она сидела за обеденным столом, в пепельнице дымилась сигарета. При моем появлении мать вскочила. Она еще была в своем утреннем тренировочном костюме; из тугого хвоста выбились пряди. Мать стиснула руки, потом на секунду разжала, поманила меня к себе, после чего снова стиснула. – О, поди сюда, пожалуйста!
Я не решался.
– Тут такое пишут… – продолжала мать. Она не подошла, но ее ноги чуть подергивались, будто она готова была подбежать ко мне.
Я присел у кухонного стола – на расстоянии я чувствовал себя в большей безопасности. Я призвал на помощь все свое самообладание – оно сидело во мне, как в тюрьме, однако боялся, что не выдержу, если мать подойдет и обнимет меня.
Мать решилась снова присесть.
– Едва увидев газету, я сразу подумала о тебе и о Драгоценнейшей Крови Христовой!
– В школе тоже об этом говорят, – медленно сказал я и сел прямо. Мать никак не могла взглянуть мне в глаза. Я понял, что мне проще смотреть ей в глаза. Я привык ей лгать – зная, что лгу, и не обманывая себя. – Но пока я работал в приходе, там ничего такого не было.
– Точно? – настаивала она. – А то мне позвонили… Ты помнишь Хейзел? Так вот, ходят слухи…
– Слухи, – повторил я, по-прежнему глядя на мать.
Страх в глазах придавал ее обычной красоте какую-то соблазнительную невинность, которую хотелось охранять и защищать. Глазами она молила о помощи, которую привыкла получать – вы чувствовали себя просто обязанным оказать ей эту самую помощь.
– Это инсинуации, – продолжал я как можно медленнее, чтобы казаться спокойным. – Это бестактно, бесцеремонно. Они там не работали, а я работал.
– О Эйден, пожалуйста, – взмолилась мать. – Ты говоришь правду? Это очень серьезно!
– Я тоже серьезен. Ничего не было.
– Но это в газетах по всей стране! Просто эпидемия! Масштабное замалчивание! Неминуемо будет подан коллективный иск!
– Я там ничего такого не видел, – повторил я. – И меня уже тошнит от всего этого.
– Все виновные должны понести наказание как обычные граждане, – продолжала мать. – Не только растлители, но и те, кто содействовал преступлениям. Подонки! – Мать встала, пересекла кухню и обняла меня.
Я прижался лицом к ее груди, чтобы не смотреть ей в лицо. Я не знал, сколько еще продержусь без истерики.
– Все меня только об этом и спрашивают, будто я виноват. Я ничего не сделал, – пробормотал я. – Я там работал, теперь не работаю, больше мне добавить нечего.
Мать держала меня в объятиях, и я не вырывался. Наконец она глубоко вздохнула.
– Я тебе верю, – сказала она. – Не будем больше возвращаться к этой теме. Я боялась, что мы тоже… жертвы.
Мы помолчали. Мать снова крепко меня стиснула. Я задержал дыхание и медленно выдохнул. Наконец она отодвинулась, но осталась стоять рядом. Я едва сдерживался и боялся, что она это заметит.
– И вот еще, Эйден: я помню, ты уже говорил это, но ты никогда больше не пойдешь в ту церковь. И я тоже. Раньше я не была готова, а теперь… С какой стати мне туда ходить? Вся эта организация… В голове не укладывается. – Ее голос стал тише, зазвучал словно издалека. – Хотя все было бы иначе, – сказала она, отходя к столу и прикуривая сигарету, – все было бы иначе, окажись мы среди жертв. – Она затянулась и выдохнула дым, не глядя на меня. – К счастью, мы не жертвы, и это самое важное.
– Правильно, – сказал я. – Точно.
Спокойнее мне не стало. По телу распространялось странное онемение.
Я поднялся к себе в комнату, вынул из сумки учебники и сел заниматься, но задачи по геометрии вдруг превратились в непроходимый лабиринт. Теоремы я знал, но вспомнить не мог. Учебник словно оказался написан языком, который передразнивал то, что я чувствую. Строчки, одна за другой, намекали на простоту и прозрачно указывали направление, которое вело к определенному финалу. В цилиндрах на схеме я видел следящие за мной сузившиеся глаза. Они ждали ответов, но как быть, если ответов нет, и ситуация смешана с неопределенностью и самой гнусной грязью, и ничего нельзя объяснить? Вот почему газетная статья была ложью. Случившееся невозможно уложить в несколько абзацев, напечатанных в форме перевернутой пирамиды.
Попытка взяться за «Нортоновскую антологию» тоже не увенчалась успехом. Я не запоминал предложений и впустую перечитывал текст вновь и вновь. Не дождавшись от класса ответов на свои вопросы, мистер Вайнстейн тряс над головой «Антологией»: «Все ответы здесь! Неужели никто не читал поэму? Ответы здесь, у вас под носом! Придется выучить материал из этой книги, если вы собираетесь сдавать экзамен по программе повышенной сложности!»
Я запустил «Антологией» в угол и попал в книжный шкаф. С полок обрушилась лавина книг. Шкатулка для сигар из сувениров Донована-старшего ударилась об пол и вывалила содержимое на ковер. Снежный шар не разбился, покатившись по полу; радужный снежный вихрь отразился в полированной ножке кровати. Я вскочил, схватил шар и с размаху метнул его в пол, прежде чем понял, что делаю. Стекло будто взорвалось – уцелела лишь черная подставка с надписью «Магия Рейкьявика». Без оболочки от магии осталось жидкое пятно на ковре, а искристый снег обратился в серый прах.
Я забегал по комнате. Здесь все можно было разбить: синтезатор и металлический пюпитр – о столбик кровати, фотографию двух женщин на Бруклинском мосту можно сжечь на спичках. Старый, выцветший экземпляр «Франкенштейна», проехавшийся по полу, можно изодрать и выбросить клочки из окна, как пепел или мелкий сор, падающий с огромной высоты. Даже в своей комнате я уже не был в безопасности.
Мать окликнула меня из коридора, через секунду постучала в дверь и вошла, не дожидаясь ответа.
– Что случилось? Я слышала удар и треск.
– Я хотел отодвинуть полку, ничего не снимая…
– Что? – Она уперлась руками в бока.
– Хотел больше места, чтобы поднять подножку у кресла.
Мать выглядела измученной и постаревшей. Я заметил, что она без макияжа. Она вздохнула: