в командировку или отправлял в летний лагерь, он был вынужден хоть как-то проявить свою кровь. Стоя на пороге дома или на перроне, он весело, разбросано улыбаясь, нагибался и касался моей щеки неподвижными сухими губами. Его тело было создано так тщательно и равномерно, что не нуждалось ни в каких мазях и дезодорантах, хотя он держал их в избытке. Все эти приправы словно с рождения были введены в его плоть, чтобы навсегда сделать ее чистой. Его ладони, шея, щеки, подбородок, ушные раковины, волосы — все было свежо, ухожено. Смеясь, он часто уговаривал меня прижать большой или указательный палец к листку бумаги, лежащему на столе, и когда я это делал, кривил губу и просил: «Ну, подними», а потом заявлял: «Ну вот, Влерик, ты обладаешь природным магнетизмом». «А ты?» — глухо спрашивал я — и Вадим прикладывал свой палец, прижимал к бумаге и поднимал — и так десять раз десятью пальцами — и каждый раз лист не шевелился, оставаясь на столе. «Ничего, — успокаивал меня брат, — не переживай, Влерик, ты, хоть и Ромеев, но все же другой. Ты ведь читал «Историю Рима», что я тебе давал? Помнишь, что там говорилось о неравенстве?»
Снисходил он ко мне часто через силу, если его вынуждали обстоятельства. Однажды я заболел гриппом — температурило так, что в полусне начались галлюцинации: чудилось, что я на жарком острове, в середине которого находится гигантский кувшин с цветами, в котором есть пропахшая полуживыми растениями вода. Я шел, умирая от жажды, по горячему песку к этому кувшину, хватал его руками, наклонял на себя, словно валил дерево и сквозь падающие на голову цветы ловил губами льющуюся сверху воду. Я пил, но не мог напиться. Тогда были школьные зимние каникулы, жар начался у меня ночью, к утру. Мать измерила мне температуру— градусник показал больше сорока градусов. Вся в слезах, она кричала, что это смертельная температура, от которой ребенок может умереть.
Отец вызвал скорую, врачи сделали мне укол. Постепенно температура стала спадать, мать собралась в аптеку, отец на работу, а брата посадили на постель рядом со мной — он должен был читать книгу, чтобы я заснул, ведь врачи сказали, что главное для меня сейчас — это сон. И я помню, как сквозь дрожь отступающей болезни я чувствовал его недовольство. Родители ушли, он начал читать и я, притворившись, что засыпаю, изнемогая от жаркого шерстяного шарфа, в который меня закутали, вдруг попал в стремительный ритм голоса Вадима — голоса, который быстро превратился в шелест морских волн, в скрип корабельных снастей и в запах тропического бриза. Он читал мне книгу «Остров сокровищ» Стивенсона. Он читал, забыв о том, что должен сидеть надо мной как медсестра, но при этом связь между братом и мной быстро и зримо восстановилась: я знал и ощущал, что он чувствует, что лечит меня этой книгой, что он сам захвачен тем, что читает — так, словно исповедует мне свою еще непрожитую жизнь.
Днем, когда я проснулся, брата в квартире не было. Мне казалось, что я совершенно, даже как-то чрезмерно, как бывает после приступа сильной болезни, выздоровел. Теперь мной овладел горячечный приступ жизни. Мне хотелось двигаться, смеяться, бегать. Сбросив одеяло на пол, размотав шарф, я ходил голый по комнатам дома, радостно натыкаясь на мебель, восторженно прикасаясь к корешкам книг, к абажуру лампы, к бокалам, настенным часам, пыльному экрану телевизора. Я сжимал кулаки и беззвучно хохотал. Кровь бурлила внутри, поднималась, толкала меня так, что я едва не падал. Я, еще ни разу не попробовавший вина, шатался как пьяный. Из кухни доносился голос диктора, перечислявший сводки сельскохозяйственных новостей. И я любил этот голос, любил этот белый, тогда еще новенький, с советским знаком качества под регулятором громкости, пластмассовый кубик радио. Я, совершенно того не сознавая, проходил тогда как сквозь стену через еще не взращенный садик собственной личности, через предстоящий страх смерти, через череду будущих потерь смысла, когда страх перед самоубийством сольется со страхом перед жизнью и уничтожит человека задолго до конца.
Брат много читал. В его комнате было полно книг, которые он доставал неизвестно где — у отца была только мизерная полутехническая, полуприключенческая библиотека. Когда я перешел в десятый класс, брат, давно уже студент, однажды застал меня рассматривающим его книги — я вздрогнул от неожиданности и выронил одну. Я испугался — брат не выносил тайных визитов в свою комнату, особенно моих— и, быстро что-то пробормотав, вышел. А вслед услышал смех — добродушный, неожиданный.
На следующий день, в воскресенье, я сам подошел к нему, ощущая стыд и одновременно что-то, похожее на желание твердой воли. Вадим в плавках — мощный, загорелый — лежал на залитой солнцем постели, и я, стараясь говорить беспечным тоном, попросил его посоветовать мне что-нибудь прочесть. Брат, глядящий до этого в потолок и кусающий губу, удивленно посмотрел на меня, улыбнулся и сказал, прищурив глаза, словно видел меня впервые:
— Ну и ну. Мы уходим в поход? Мы тоже уходим в поход?
— Какой поход? — пробормотал я. — Просто я видел у тебя Таци́та.
— Та́цита, — поправил Вадим. — Да нужен ли он тебе сейчас… Начни с Эпикура, это основа всего.
— Что именно Эпикура?
— Мы уходим в поход, — говорил брат, улыбаясь справа налево, — мы уходим в поход. Мы хозяйке давно за квартиру должны. Но, увы, после нас там оценщика ждет — грязный пол, потолок, и четыре стены…
— Так с чего начать? — спросил я.
— Я составлю, тебе, Влерик, список книг, которые нужно прочесть в первую очередь. А самое главное — запомни это сразу, сейчас: никогда не читай о мелких народах и мелких цивилизациях.
— Почему, неинтересно?
— Изучая мелочь, будешь сам мелким, Влерик.
Брат внимательно смотрел на меня серыми глазами; пожалуй, глазами мы отличались больше всего. У меня были голубые, как и положено страстной родительской надежде, а у него почти без цвета, даже не серые, вообще никакие. В них дрожал спокойный смех — беспощадный ко всему, что его окружало.
«Ты и так мелкий, — говорил этот взгляд, — но можешь стать больше, может быть даже больше меня, но только если я окончательно плюну на все».
Моих способностей догнать его явно не хватало. Он опережал меня в возрасте, что бы я ни делал, мне не перепрыгнуть эти шесть лет. Я мог бы стать триумфатором в живописи, ведь я учился в художественной школе, рисовал, ходил в парк на этюды. Но похвалы учителей и гордые