вздохи родителей наполняли меня отвратительным стыдом, я понимал — и только в этом чувствовал себя гением — что брат в силах создать какую-то другую, новую красоту.
Я прочитал письма Эпикура и вдруг понял, что я, должно быть, тоже что-то значу. Радостный, я отправился к брату, чтобы просто с ним поговорить. Он посмотрел на меня и сказал:
— Ты, братик, попался на крючок наслаждения, — и рассмеялся.
— Но это же так правильно, — сказал я.
— Ничего… полезно, — продолжал Вадим. — Все великие попадались на эту наживку, но также — подумай об этом, Влерик, — и великое множество мелких. Знаешь, когда начинается глупость? Когда с первой открытой истиной носишься больше, чем два часа. Я имею в виду твое сияющее как солнышко лицо, Влерик. Конечно, наслаждение прежде всего. Весь земной шар каждую секунду рычит от наслаждения. А те, кто не рычит — мечтают залаять. Так вот, ты — скулишь. Те, кто орут от восторга, всегда скулят, им нравится.
— Вот скажи, Влерик, — взгляд брата стал пристальней, глаза — цветней, — тебе нравится рисовать?
— Да.
— А почему? Зачем это тебе, братик?
— Мы с папой говорили, — быстро сказал я, — потом я поступлю в Ленинградскую Академию.
— А потом?
— Потом? Ну, не знаю. Выставки всякие… В Союз художников вступлю.
Брат откинул голову назад и засмеялся, хохотал он звонко, от всей души, но мне всегда казалось, что звуки его смеха заранее таят готовое для меня унижение.
— В Союз художников? — переспросил брат. — А что ты там будешь делать?
— Рисовать, — тихо сказал я.
— Рисовать? — почти крикнул брат. Он не улыбался, но лицо его сияло, как при самом отчаянном и веселом смехе.
— Рисовать?! — повторил он. — А захлебнуться не боишься? Ты мальчик смелый, Влерик. И имя, и фамилия у тебя подходящие. Но учти, ты ведь залезешь в середину. Знаешь, что такое середина?
Я молчал, тихо про себя ненавидя и его, и его смех.
— Лучше быть ниже середины. Вот как наш отец — и на шахте, и стихов не пишет. И это прекрасно, Валера…
Я вздрогнул, он редко так меня называл.
— А те, кто в середине — их полно — это и есть богемная шваль, отбросы, их едят крысы, едят каждый год, а они все равно жиреют и плодятся. Эти средние поэты, художники, музыканты — лучше бы не портили всем слух своим бренчанием, а спустились бы под землю, как отец.
2
Впервые брат перестал видеть во мне только объект для своих игр и развлечений, когда мне было лет семь, и мы в летний день сидели на кухне за столом — друг против друга — и ели вишню. Вадим, откинувшись на стуле, стрелял косточками в окно. По радио звучала музыка.
— Ладно, — громко сказал брат, — так уж и быть, скажу тебе, где тайник Флинта, но с одним условием.
Тайником Флинта служило потайное место у нас в доме, где Вадим или я что-нибудь прятали: деньги, жевательные резинки, конфеты, апельсины, марки, значки. У каждого из нас был свой тайник, и если он открывался, нужно было сделать новый. Раз в месяц брат придумал устраивать «Дни сокровищ», когда в поисках спрятанных предметов мы переворачивали весь дом, причем Вадим чаще всего находил спрятанное мной, а я — почти никогда. Неделю назад брат показал мне новенький компас на кожаном ремешке, покрутил им в воздухе и спрятал. Я думал об этом компасе и днем и ночью, так как третий раз посмотрел фильм «Остров сокровищ». Я видел компас во сне: я в пиратской одежде на деревянной лодке посреди океана, и в руках у меня только этот компас, который разросся в моем воображении до настоящего, позеленевшего от времени Компа́са. Я пересмотрел все щели и закоулки в нашей квартире, а брат только посмеивался. И тут мне представилась возможность завладеть сокровищем.
— Скажешь, что это за музыка, — брат кивнул в сторону радио, — скажу где компас.
Я задумался, с каждым усилием чувствуя, что безнадежность погружает меня в темноту, где одна за другой вспыхнули точки света, они, как кометы, пробили мое черное поле — территорию страха и детства, — и одна точка вырвалась вперед.
— Полонез Огинского! — тихо воскликнул я.
Брат разжал кулак и ссыпал горсть вишневых косточек в тарелку.
— Верно, — кивнул он, и я сразу увидел в его глазах прежнюю скуку.
С тех пор это и началось: как только пятна света выносили меня вперед, его разум и воображение шагали дальше, в какие-то нечеловеческие страны.
Брат вышел из кухни, но я догнал его:
— Где же тайник Флинта?
Он посмотрел на меня сверху вниз — большой, высокий, сильный, с блуждающим пятном пустоты в глазах — и вытащил компас из кармана брюк.
— Держи, Влерик, — сказал он, улыбаясь куда-то в сторону, — все тайники уже разрыты.
Моей второй страстью, привитой конечно Вадимом, стало сочинительство. Тогда еще не наступило время, когда брат бросит свои тетрадки на диване или письменном столе — на виду у всех. Я еще не знал, что он писал и пишет, сочиняет стихи, бесконечные обрывки рассказов и повестей, но импульс желания, блуждая в его крови, в конце концов по невидимым тайным сосудам влился в мою — маленькую, жидкую, но того же цвета. Я скрылся в своей комнате и дрожащей от восторга рукой писал главы обширного романа «Материк в огне». Это случилось осенью, когда я перешел из первого класса во второй. Роман включал в себя историю двух выдуманных стран. Книга начиналась так: «Недалеко от Африки есть две страны: Урия и Гипия. Однажды урии захотели напасть на гипов». Названия стран тоже влил в меня брат: однажды я услышал, как он говорил кому-то из друзей в своей комнате: «Урия Гип… ты когда-нибудь слышал — что такое Урия Гип?»
Едва услышав эти два слова, еще не зная, что они значат, я тут же поверил, что именно так называется мой новый мир.
Начав писать, я сразу понял, что тайна скоро раскроется. Было заранее безнадежно ясно, что если выведенный под именем Урии дух моего брата начинает борьбу с Гипом, то есть со мной, то ничто не способно скрыть этот бой от главного вдохновителя, от того, кто создал этот мир — от Вадима. Брат не прилагал никаких усилий, чтобы раскрыть тайну, он редко заглядывал ко мне в комнату, он не думал всерьез ни о ком, кроме себя, но его жестокой скучающей натуре требовалась игра, развлечение, и он всегда точно и спокойно