Он шел все скорее, скорее, прыгая через четыре ступеньки, несся бегом по коридорам; добравшись до своей квартиры, он отослал пыхтящего Даниеля спать и с бешено бьющимся пульсом остановился у дверей своей спальни. Он с шумом скинул тяжелые сапоги, вытер пот со лба и прислушался. Но ему слышен был только хрип в собственной груди. Он громко закашлялся, задвигал стульями, сбросил с себя оружие, так что оно зазвенело о кирпичный пол. Ничто не шелохнулось кругом.
Он тихо позвал, а затем стал звать все громче и громче:
— Анна! Анна! Анна!
Он закричал во весь голос:
— Анна!
Ничто не шелохнулось. Он снял со стены факел и с горькой улыбкой отворил дверь. С этой улыбкой он вошел в спальню. Постель жены была нетронута. Платья были разбросаны там и сям. Баночки с притираниями и серебряные флаконы стояли перед зеркалом раскрыты, — ими только что пользовались. В воздухе пахло амброй, мускусом, миндалем. Оливер вдохнул знакомые ароматы, тихонько провел рукой по полотну подушки, словно то было лицо Анны, и стал смотреть на свою нераскрытую постель, по-прежнему улыбаясь.
И он покинул спальню. С факелом в руках скользил он, словно призрак, по переходам и галереям дворца, по лестницам, мимо недвижных, усталых гвардейцев, поспешно кланявшихся любимцу короля, через дежурную комнату шотландцев, охранявших жилые королевские покои. Сонный офицер вскочил с койки и услужливо доложил заплетающимся языком:
— Его величество еще работает.
Неккер кивнул головой и подошел к двери кабинета. Он тихо постучал условным стуком, ему одному известным, — один долгий удар, два кратких, — и так три раза подряд. Никто не ответил. Дверь была заперта; Неккер осторожно открыл ее своим вторым ключом. Горница была пуста, потайная дверь на винтовую лестницу отворена; сверху доносился заглушенный смех.
Оливер поднялся на цыпочках по лестнице, медленно ступая, останавливаясь на каждой ступеньке. Вот он уже у двери. Ему слышны циничные возгласы Людовика и нежно стонущий шепоток Анны.
— Оливер!.. Оливер!..
Он прижался лицом к двери и впился зубами в занавеску. Так стоял он долгое время. Затем он выпрямился, напружился весь, стиснул зубы и постучал в дверь тем условным стуком, которым только он один мог стучать, — один долгий удар, два кратких, — и так три раза подряд.
Внутри наступила мертвая тишина. Шли минуты. И голос Людовика донесся, почти неузнаваемый:
— Оливер?
Неккер не ответил и с шумом спустился вниз по лестнице. Он успел еще услыхать, как плачет Анна.
Сойдя в кабинет, Неккер уселся на троноподобное кресло короля, за его массивный письменный стол. Он ухватился за резные ручки, изображающие львиные головы, и стал ждать. Тут только почувствовал он опьянение: круглая комната кружилась перед глазами, вращалась вокруг него все быстрее и быстрее. Может быть, это было не опьянение? Может быть, дурман власти бросился ему в голову? Он сидел с надменным лицом и ждал.
Наверху распахнулась дверь, на лестнице послышался шум тяжелых шагов, и в комнату ввалился, шатаясь, Людовик, полураздетый, с одутловатым лицом и обведенными синевой глазами. Он ухватился за стул, чтобы не упасть. Оливер не встал перед ним.
— Я помешал тебе, брат мой? — спросил он короля, не спуская с него взгляда.
— Оливер… — пробормотал Людовик и схватился за голову. Неккер усмехнулся жестокой усмешкой.
— Кто здесь Оливер? Где здесь Оливер?
— Вот Оливер! — вскричал король, ударяя себя в грудь.
Неккер поднял правую бровь и проговорил, подражая звучному голосу Людовика:
— В таком случае, брат мой, возвращайся к госпоже Неккер. Не стану тебе больше мешать.
Людовик сжал пальцами виски и покачал головой.
— Нет, нет, — прошептал он, — сейчас я не могу! Я не могу. Господи, помилуй нас грешных.
— Кто это не может? — громко крикнул Неккер и встал. — Кто здесь король?
Людовик отступил, шатаясь, назад, словно его поразил удар. Но потом справился с собой.
— Я король, — сказал он тихо, словно стыдясь.
— А я кто, государь? — смиренно спросил Оливер.
— Ты, брат мой? Ты — моя совесть.
Людовик внезапно и смущенно отвернулся, тут только почувствовав свою наготу. Оливер снял свой длинный, подбитый мехом плащ и накинул его на плечи королю.
— Государь, — прошептал он, — Оливер был пьян. А король сейчас устал.
— Да, — сказал Людовик; его знобило. Оливер отворил перед ним дверь кабинета и хотел проводить его в спальню. Но король не позволил ему:
— Нет, это ты ступай к госпоже Неккер; я не стану тебе больше мешать. Покойной ночи, друг.
Неккер поклонился.
— Покойной ночи, ваше величество.
Король, завернувшись в плащ и слегка наклонясь вперед, прошел неровным шагом в свои апартаменты. Оливер запер дверь кабинета, поднялся по винтовой лестнице и быстро проскользнул в башню. Анна, сияя белизной, лежала на темных шкурах с широко раскрытыми затуманенными глазами и восковым лицом.
— Оливер… — с замиранием прошептала ока.
— Спи, Анна, — сказал Неккер и легонько поцеловал ее в лоб. — Спи. Король меня сегодня уж не потревожит. Он тоже спит.
Глава вторая
Клетка
Никто из придворных, ни даже сам король, не мог заметить какой-либо перемены в отношении Оливера к Анне, хотя то обстоятельство, что прелестная Анна — фаворитка Людовика, стало вскорости известно не одним только королевским «куманькам». Мейстер, получивший к тому времени дворянство и пожалованный в советники короля, обращался с Анной все так же приветливо. Придворные считали, что он — сговорчивый и терпимый супруг, и это вызывало улыбки. Один лишь Даниель Барт знал, что в те редкие ночи, когда его господин ночует у себя дома, он спит отдельно от Анны. И один лишь Даниель Барт знал, что жесткое лицо Неккера не смягчалось уже теперь и не озарялось светом при взгляде на Анну, и что у Анны пропала ее чарующая улыбка. Но даже Даниель Барт не видел, как постепенно стынет и гаснет Анна, и как становится она чужой ко всему на свете и к самой себе.
И однако после той пьяной, жуткой ночи ничего между супругами не было сказано, — ни слова. Ночная вспышка чувства была у Оливера последней. Еще во время парижских своих кутежей Оливер понял, что таков единственный выход из создавшегося положения, — единственный выход, если он, бесповоротно и всецело отдавшись душой королю, хочет жить, не испытывая гнетущего отвращения к самому себе. Он окаменел. Его не трогала больше ни собственная судьба, ни страшный приговор, который он вынес Анне и который он жестоко приводил в исполнение. Темная, непобедимо-человеческая сила его совести уже принадлежала королю, принадлежала так властно, что король, протрезвившись после ночной сцены, не мог забыть ее. Людовик долгое время не смел произнести даже самого имени Анны, покуда не нашел ее однажды вечером у себя в башне; глаза ее были пьяны, и она сладострастно лепетала слова любви.
Как объяснить то, что не одна лишь жадная чувственность, но и глубокая привязанность охватила стареющего монарха по отношению к этой женщине? Даже Оливер этого не мог решить, да и не желал решать, боясь, как бы точный и ясный ответ не растрогал его и не пробудил в нем вновь личного чувства. Отношения между Оливером и королем развивались так, что даже мысли не могло возникнуть о том, чтобы использовать Анну для каких-либо политических целей или целей личного честолюбия. Король не мог забыть тот трагический путь, которым он пришел к своей любви, а Неккер дошел до того, что ему нечего стало забывать. Он был равнодушен, слеп и глух к вспыхнувшей страсти государя, — совершенно так же, как и к собственному отмершему чувству. В глазах окружающих то была лишь придворная учтивость, которую все считали одновременно героической, дьявольской и достойной смеха. Но шепот, поднявшийся было вокруг тайны алькова, скоро заглох в шумной сумятице политической игры, утонул в похвалах, которые король на глазах у всех охотно расточал Неккеру за его ловкость и ум. Все отлично чувствовали, что за громкой хвалой, за внешними проявлениями благосклонности у Людовика скрывалось глубокое чувство к Неккеру, а не просто интерес к нужному интригану и удобному супругу.
Слухи о пероннских событиях, за которыми последовало падение всемогущего кардинала, усилили общий страх перед самодержцем и перед адской силой Неккера. Короля боялись, потому что знали его, а Неккера — потому, что его нельзя было ни понять, ни узнать. Тайный и страшно скорый суд над Балю, состоявшийся под председательством Тристана в запертом, крепко-накрепко охраняемом дворцовом зале и заседавший в составе двух духовных и двух светских пэров[57], трех советников парламента и его президента, способствовал своим приговором тому, что страх придворных перед Неккером превратился в какую-то суеверную жуть. Его уже и раньше называли Дьяволом, впрочем, не без легкой иронии, следуя примеру короля; теперь же, говоря о нем, все крестились. Его ловкая обходительность и близость к королю делали его неминуемой, неустранимой инстанцией во всех политических и административных делах; он отнюдь не был подчеркнуто недоступным — напротив, охотно всех выслушивал и радушно каждому отвечал; но его недоступность и отчужденность отлично чувствовались всеми; и в низких, каждодневных поклонах царедворцев сквозило преклонение перед Неккером и видна была заискивающая почтительность.