***
Образ её — пальма ВостокаИ арабеска её мягких локонов,И одежда её — роскошь душистых горных лугов,И голос её — звон серебряных колокольцев,
И огненные вулканы её очей,От жара коих гибнут северяне.Сквозь эти океаныВзирает мудрость всех синагог и мечетей.
Как он мог ошибиться так жестоко? Что это было? Любовь? Неужели, любовь? Или биохимия, гормоны? Ну да, он давно не встречался с женщинами, а тут… Всё сложилось так удачно, так романтично: случайное знакомство в магазине, оброненная заколка, карие глаза… Она училась на факультете германистики и — какое совпадение! — её поэтом был Гейне, а любимым стихотворением… Ну, конечно.
Они декламировали на пару:
Zu fragmentarisch ist Welt und Leben!Ich will mich zum deutschen Professor begeben.Der weiß das Leben zusammenzusetzen,Und er macht ein verständlich System daraus;Mit seinen Nachtmützen und SchlafrockfetzenStopft er die Lücken des Weltenbaus.
***
Мир и жизнь слишком фрагментарны!Желаю отправится к германскому профессору.Он умеет собрать жизнь по кусочкам,Он приводит её в понятную систему;Он затыкает бреши мирозданияСвоими ночными колпаками и пижамами.
А как она играла на гитаре, на флейте! Писала стихи и музыку, мечтала стать рок-звездой. Талантливая. Эксцентричная. Очаровательная. Беспощадная.
Когда начались припадки, Эдик даже не разозлился. Ей было позволено всё, ведь она — особенная.
— Какое право имеет он решать, кто знает, а кто — нет! — голос её звучал как обычно тихо и напевно, но негодование сквозило в каждой ноте. — Они программируют людей, делают из них неудачников. Да откуда он знает, что у меня был за день!
— Эльза, но ведь он не ясновидящий. Он слушает твой ответ и ставит оценку. Это нормально. Потом, если тебя не устраивает четвёрка, всегда можно пересдать. В чем проблема-то? Со всеми случается.
В тот день он впервые испытал на себе этот взгляд — испепеляющий взгляд!
— Запомни, Эдик, — ответила она, выделяя каждое слово. — Я — не все!
Эльза не допускала и мысли, что люди бывают ещё кем-то кроме «победителей» и «неудачников», что отношения могут строиться на равных, без господства и подавления, что кроме «верха» и «низа» бывают другие стороны света. Клаас столкнулся с совершенно иным миром, чуждым ему и непонятным. Непонятным несмотря ни на что: ни на майора Соловьёва, ни на беспощадных соплеменников Эльзы, которые едва ли признают в ней, не знавшей ни слова по-чеченски, свою. Оставаясь один, он невольно возмущался, спорил, доказывал… «Да разве так можно, — говорил он воображаемой Эльзе. — Ну, хорошо, ты чего-то достигла, пусть многого. Ты — выдающаяся личность. Но всё равно любые высоты, которых мы достигаем в жизни, весьма относительны, и, по правде сказать, — ничтожны. Просто нелепо, взобравшись на пригорок, чуть-чуть поднявшись над окружающими, мнить себя Зевсом на Олимпе или Моисеем на горе Синайской, принесшим глупым людишкам с головокружительной высоты скрижали закона. У каждого свои скрижали, как ты этого не понимаешь»?
Но Клаас так и не набрался смелости высказать ей это. Стоило ему увидеть её бездонные карие глаза…
Что это было? Любовь? Тогда почему всё так гадко закончилось? Гормоны? Но откуда же рождались стихи? А если любовь и гормоны — одно и то же? И если от любви до ненависти и впрямь один шаг, то какое право имеет он, подонок, говорить, что любил — нет, любит — Клару? «Но ведь это Клара!», — отвечает он себе, словно оправдываясь.
Он не ревновал Эльзу. Она никогда и никому не обещала ничего определённого, но каждый чувствовал, что избранник именно он. Чувствовал и боялся спросить. Боялся не отрицательного ответа, но самого вопроса, ибо он прозвучал бы так пошло, так мещански… Каждый говорил себе: «Эльза ищет. Эльза многогранна. У Эльзы нет границ».
Поэтому, когда она уехала на лето к родственникам, Эдик не удивился, встретив на набережной Дэна, старого знакомого, уличного саксофониста, гробившего всю выручку на телефонные переговоры с ней. Похоже, он сидел на одной каше. Но похудел не столько от недостатка питательных веществ в организме, сколько от избытка любви, превращавшейся в яд за отсутствием взаимности. Клаас не ревновал, он сочувствовал. Они оба сочувствовали друг другу. Как-то пошли к нему домой.
— Эдик, Боже мой, неужели ты! — всплеснула руками мама Дэна. — В одном городе живём, а не видимся совсем.
Они обменялись номерами сотовых, обещали не пропадать. Дэн классно играл джаз. Они на пару такие концерты закатывали, что соседи даже в час ночи устраивались у окон и слушали. С соседями Дэну повезло — не жлобы.
Нет, этого он ей никогда не простит. От любви до ненависти один шаг… Но Клаас не чувствовал к Эльзе ненависти… Ни разу… Ни до, ни после. То, что он чувствовал, скорее всего, можно было бы описать как отвращение. Бесконечное. До рвоты.
После каникул она преобразилась: словно и не было никогда того женственного и лёгкого существа! Перед Клаасом предстало стеклянное изваяние — не то цветочная ваза, не то ампула с цианистым калием. Всё же он надеялся, что на дне этой холодной колбы теплится огонек души. Он предложил Эльзе прокатиться в лес. Она согласилась.
По дороге зазвонил сотовый.
— Постарайся забыть мой номер, — услышал Клаас. Он периодически поглядывал на Эльзу в зеркало заднего вида и поражался её непроницаемости.
— Ох, как интригующе, — продолжала она с каким-то поскрипыванием в голосе. — Ну, тогда могу тебе лишь напомнить несколько основных правил. Первое: верёвку желательно выбирать шёлковую. Второе: её следует намылить. Третье: Не забудь принять ванну, подстричь ногти на руках и ногах и побриться. Не надо, чтобы за тобой убирали. Удачи. Чао.
Они приехали и стали накрывать на стол, прямо на капоте. Эльза резала огурцы, Клаас спустился к ручью вымыть руки.
Он почувствовал вибрацию сотового у себя на поясе, снял телефон. На экране высветился номер Дэна. Эдик колебался: «А что если он спросит, где я и с кем?» Он чувствовал себя неловко, но не ответить не смог.
— Эдик? Эдик?
Клаас еле узнал маму Дэна.
— Да, это я. Тут слышимость не очень хорошая.
— Эденька, — раздалось на том конце. — Динички не стало.
— Как не стало?
Трубка взорвалась рыданиями.
— Он… повесился!
Связь пропала. Потом уже Клаас понял, что должен был ехать, бежать, лететь к несчастной… Но… Им овладело нечто такое, чему он до сих пор не может найти объяснения.
— Да кто ты такая? — произнес он сквозь зубы. — Кто ты такая?
До машины было метров пятнадцать.
Он не был знаком с родителями Эльзы, но в тот момент ему представилось, как её отец, жирный, обрюзгший, лениво трахает жену, как и миллионы прочих мужских особей, из недели в неделю, на кровати серийного производства. Через девять месяцев одетые в одинаковые халаты врачи извлекают из промежностей скользкий комок и присваивают ему номер. Его моют, заворачивают в проштампованную пелёнку и уносят в палату — ящик из стандартных бетонных панелей.
— Кто ты такая? — шипел Клаас. В самом вопросе он предчувствовал ответ.
Всё произошло быстро, просто, физиологично.
Она не сопротивлялась, не издала ни звука. Сердце учащенно билось, эмоций не было никаких. Клаас испугался этого вакуума. Руки скользили по глянцевой коже как по стеклу, тщетно пытаясь нащупать огонь внутри колбы. Мерзкое тазобедренное удовольствие нарастало с каждой секундой, и на пике его Эдик взглянул на отражавшееся в лобовом стекле лицо. Она — наслаждалась! К горлу подступила рвота. Вспомнились собаки перед молитвенным домом.
Когда странное соитие окончилось, Эльза отправилась к ручью.
— Пора взрослеть, мальчик, — бросила она небрежно. — Ты с кем взялся тягаться, глупыш? Думаешь, пострелял из автоматика, поиграл в войнушку, отрастил пиписку и уже взрослый? Не так всё просто.
Спустя пару лет он увидел её по телевизору. Эльза трогательно пела под гитару о задохнувшейся любви. Песня заканчивалась прозаическим монологом:
Вы видели, как задыхается мечтаВ газовой камере реальности?Как она бьётся словно мотылек о стекло,Как лепечет какие-то слова немыми губами…Вы слышали, как стонет любовь,Исполосованная клинками благосклонных слов?Как она истекает кровью, изборождённая стреламиЩемящих воспоминаний?Если вы всё это видели и слышали,То должны понять,Что в этом никто не виноватИ что с этим ничего не поделать.
Четвёртое проведение
Второй голос
— Вот как?
От неожиданности Гогенгеймы и Шварц, дотоле остававшийся незамеченным, чуть не лишились дара речи. Йорг фон Рабенштейн отделился от стены. Голос его раскатом грома отразился в закоулках замка.