— Но что же происходит с духом чахлым и слабым? — риторически вопрошал Гогенгейм. — С духом, чрезмерно устремлённым в подземный, или же заоблачный мир сновидений, что впрочем, одно и то же?
Таковой дух начинает пожирать сам себя, его сила не находит надлежащего выхода. Воображение рисует чудные или же наоборот страшные картины, а дух оживляет их собою, превращая в призраки и привидения, которые, будучи порождены самой душой, её же и порабощают. Такова природа безумия. Грёзы, уподобившись вампирам-калькропфам, присасываются к источнику жизни и выпивают душу без остатка. Несчастный проводит жизнь свою в грёзах, кои не в силах развеять даже дневной свет. Грёзы, фантазии и видения убивают его душу, а жалкое тело, словно оболочка, лишённая содержимого, бредёт по миру, то развлекая, то приводя в ужас окружающих.
Гогенгейм подошёл к сыну и обнял его за плечи.
— Таковой суждено было быть и участи славного Бальтазара, — заключил он. — Однако, теперь мы можем надеяться, что юный пыл и силы природы вернут его из царства теней, а древо жизни столь глубоко укоренится в земле, что даже весть о смерти прекрасной Агнесс не сможет свалить его.
— Что? — вскочил на ноги фон Рабенштейн, — Бальтазар останется жить? Даже если Агнесс покинет мир сей? Как такое возможно!?
Гогенгейм оставил без внимания реплику барона. Он лишь приблизился к краю стола и взял меч.
— Великолепный клинок, Теофраст, — Мальчик следил за каждым движением отца. — Сдаётся мне, что сработан он из дамасской стали.
Гогенгейм достал шёлковый платок, подбросил его и повернул меч лезвием вверх. Платок, коснувшись клинка, распался на два лоскута.
— Я не ошибся.
— Такого я ещё не видел! — изумился Теофраст.
— Подобно сему клинку и я рассёк то, что было единым целым. Погибающее не должно увлекать за собой живое.
Фон Рабенштейн чуть не трясся, только на сей раз не от гнева, а от нетерпения.
— Вы хотите сказать, что Бальтазар будет жить? — вопрошал он. — Безумие оставит его? Род мой не пресечётся?
Шварц встал перед бароном и положил руки на стол. Посмотрев ему в глаза, он спросил:
— Так Вы по-прежнему желаете поединка?
Фон Рабенштейн смутился. Он не мог совладать с нахлынувшими на него чувствами, ибо слишком жаждал подтверждения своих надежд. Барон обогнул стол и направился к Гогенгейму, но путь ему снова преградил крестоносец.
— Вы не ответили на мой вопрос, барон.
Их глаза встретились, и Шварц понял, что фон Рабенштейн признал себя побежденным:
— Я прошу простить меня, господин Гогенгейм, — выдавил барон. — Гнев и отчаяние помутили мой рассудок.
Гогенгейм подошел к стене и вернул меч на его изначальное место. Занималась заря. Пропели петухи.
— Думаю, барон, Вы можете быть спокойны и за свой рассудок и за свой род, — произнёс врач слегка снисходительно. — Ежели Бальтазар действительно доберётся до часовни святого Симона Кананита, он никогда не наложит на себя руки.
— Сего довольно с меня, — вздохнул фон Рабенштейн. — Я не стану повторять ошибку и требовать объяснений. Пусть моя слепая вера станет некоторым возмещением за мое неверие.
После неловкой паузы, он добавил:
— Если не возражаете, я подарю Вам меч, столь понравившийся юному Теофрасту. Пусть он станет знаком нашего примирения.
— Охотно приму Ваш подарок, барон. Такой клинок пригодится и мне, и Теофрасту, когда он немного подрастёт. Что же до слепой веры, то я Вам её возвращаю, она мне не нужна. Я уже объяснил отчасти недуг, поработивший Бальтазара, и, коль скоро Вы готовы последовать мыслью за моими рассуждениями, то я объясню и способ излечения.
— Охотно выслушаю Вас, господин Гогенгейм, и притом с великой благодарностью, ибо предпочитаю ясное разумение сумрачному упованию.
Гогенгейм снова снял со стены меч и стал прохаживаться по залу, поглаживая клинок пальцами левой руки.
— К счастью для нас, — начал он, — природа частенько обманывает человека, преследуя исключительно собственную корысть. Я не случайно упомянул о своём происхождении. Намерением моим вовсе не было унизиться перед благородными господами, но показать скрытую целесообразность мирозданья и ту лукавую обходительность, с которой природа заманивает нас в свои сети.
Отец полюбил мою мать вопреки здравому смыслу и представлениям о достоинстве. Оба они были охвачены страстью и не советовались с разумом — ни со своим, ни, тем более, с разумом окружающих. Плод сей безумной страсти — Ваш покорный слуга. Подгоняемый дворянским тщеславием и уязвляемый позорными окликами «бастард», доносившимися со всех сторон, я покинул родные места и бежал, да, не побоюсь этого слова, бежал в швейцарские земли, где человека ценят за его добродетели, а не за породу. Однако мне было мало сего. Дворянская кровь требовала славы. Достигнуть её на военном поприще не представлялось возможным по понятным причинам, к церковной стезе я не имел ни малейшей склонности. Оставалось постигать науки, чему я и предался всецело. Я не повторял чужих мыслей, но поверял каждую своим умом и опытом и обо всём старался сложить собственное суждение. Тому же я учу и сына. Уверен, Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм однажды станет великим врачом и тем обессмертит имя Гогенгеймов! Появление моё на свет и мой жизненный путь суть маленькая хитрость природы, коей потребно было создать лекаря, превзошедшего своих предшественников. Родись я чистокровным дворянином, я растратил бы жизнь в боях и пирах, довольный всеобщим уважением и не искал бы новых путей. Родись я простолюдином, я также довольствовался бы своим положением. Однако природа наградила меня дворянским тщеславием, но отняла дворянские почести. Отец не имел ввиду ничего подобного, отдаваясь любовному желанию. Но мудрая природа воспользовалась моими родителями, покинувшими испытанные жизненные стези ради любовных приключений, и произвела на свет врача и исследователя тайн мироздания.
Природа обманывает нас постоянно, ибо у неё собственные намерения, неподвластные разуму человека. Да и человек суть субстанция столь же переменчивая сколь и постоянная. Как и всё мироздание человек суть смесь земли, воды, огня и воздуха. То, что в нас от земли, легко узнаваемо в любое время, ибо меняется мало — это наше тело. То, что от воды — мысли наши, более переменчивы, хотя и более постоянны, чем душа и дух, которые суть ветер и огонь. Однако главное в человеке суть дух и душа, то есть субстанции весьма склонные к игре и непостоянству. Ваша душа кипела гневом мгновение назад, а сейчас Вы уже довольны и полны надежды, — врач выразительно посмотрел на фон Рабенштейна. — Вы уже не тот человек. Ваше тело осталось прежним, но выражение лица и поза изменились. В человеке главное то, что от огня и воздуха. Огню же потребно вещество, которое бы он, сжигая, превращал в самое себя. Воде необходимо русло для течения. Так и душе нашей и духу нужна пища. Душа должна волноваться, дух — гореть! Но ежели у духа нет пищи, он источает лишь дым.
Гогенгейм покачал головой, будто что-то взвешивая внутри себя.
— Агнесс, — произнёс он после некоторого колебания, — а вернее представление о ней, не есть то вещество, которое может питать дух Бальтазара. Он отправился в трудное путешествие и сейчас зрит перед собою только одну цель: достигнуть заветной часовни и спасти Агнесс. Но когда кусок серебра окажется в стене храма, он осознает, что стал иным… и цель уже не столь привлекает его, как прежде. Он изменился, пройденный путь преобразил его. Конечно, он станет упрекать себя в непостоянстве и неверности, но ничего не сможет уже с этим поделать. Он не сможет и не захочет налагать на себя руки, ибо дух его исцелён, а душа нашла новое русло.
С этими словами Гогенгейм потушил огарок свечи в подсвечнике. Рассвело. Замок купался в нежно-розовых красках восходящего солнца. Бледный луч играл в облачке дыма от погасшей свечи. Никто не нарушил молчания.
— Я был бы Вам признателен барон, ежели бы Вы приподняли завесу тайны и поведали об истоках недуга Агнесс. Её дух давно погас, а в теле обитает лишь горечь и боль. У всего есть своя причина.
— Рассказ мой уместится в несколько слов, — вздохнул фон Рабенштейн. — Агнесс — беглая монахиня. Да, да, она сбежала из монастыря. Влюбилась в Бальтазара и не смогла противиться искушению. С той поры несчастная чувствует гнев Божий на себе. Потому-то они и не обвенчались. Бедняжку мучают кошмары. Сначала только по ночам, теперь призраки являются посреди бела дня. Покойные родители приходят и проклинают её. Гнусные духи домогаются её, а затем стращают вечными муками.
За дверью послышался тупой удар. Шварц отправился посмотреть, что бы это могло быть, но едва дошёл до стены, как услышал знакомый голос, доносившийся словно из подземелья: