Доверчиво прижавшись к Михаилу, Люда притихла, задумалась — должно быть, в спокойном свечении Загоровки снова привиделась ей река-детство. Михаил, — чтобы вывести ее из этого оцепенения, слабо пошевелился, спросил:
— Поесть хочешь?
— Эх, а где ты возьмешь? — Люда засмеялась.
— Найду.
Михаил достал из кармана пиджака сверток, развернул его — в бумаге оказалось два куска хлеба с тонкими кружками сухой колбасы, — кусочки темного неба с крупными звездами шпига.
— А ты говоришь! Держи-ка.
— Нет, правда, — где взял?
— Все он же, Сергей Николаич, дал. Ты ешь, я не хочу.
— Ну уж нет, пополам! — Люда поделила бутерброд, невольно отметила: — А у нас такой колбасы не бывает.
Где-то под самыми облаками — так высоко, что до земли донесся только слабый гул, прошел самолет, различимый лишь по красным мерцающим вспышкам, — Люда следила за ними, пока они не исчезли, негромко сказала-призналась:
— Я теперь, знаешь, о чем часто думаю?
— О чем?
— О том, как мы дальше жить будем. Хоть бы одним глазком взглянуть, — правда?
— А я знаю — как.
— Ну, если знаешь — скажи.
— Будем учиться… Кончим — всегда будем вместе. — Михаил положил руку на плечи девушки, легонько — словно просил верить ему — прижал ее к себе.
За годы ребячьей дружбы, за последний год их юношеской привязанности они о многом переговорили, многое, и самое главное для них — решили, — язык жестов, первых целомудренных ласк был для них, впервые оказавшихся наедине, в новинку, настораживал и манил, к нему еще предстояло привыкать. Люда вся словно напряглась и лишь после этого покорилась его сильной надежной руке. Но передразнила:
— Будем, будем! Я знаю, что будем. А как? Говорю — глазком бы взглянуть!
— А ты закрой оба глаза, и увидишь — как, — посоветовал Михаил.
Люда послушалась, повернув к нему лицо, — чуть запрокинутое, лунное, с опущенным полукружьем ресниц, с губами, на которых была видна каждая тончайшая нежная черточка, оно было и таким, каким Михаил всегда его знал, и почему-то таким, каким он никогда не представлял его; слабо и дивно голубела шея.
— Вот так!
Потеряв дыхание, чувствуя, как его собственное лицо словно ошпарило кипятком, а сам он взлетает куда-то ввысь, Михаил нашел, отыскал эти губы своими, припал к ним, — они судорожно сжались и тут же доверчиво раскрылись навстречу сладостным, чистым, испуганным холодком. Дважды он целовал ее и прежде — когда она сидела в комнате отдыха за одной книгой — украдкой коснувшись губами уха, вроде шепнув что-то; и — на бегу, после отбоя — замирая от ужаса, что либо дежурная воспитательница, либо кто из своих же увидит, — так, как сейчас, он поцеловал ее впервые.
— Пусти!.. — Люда, отталкивая, уперлась руками в грудь Михаила. — Нельзя так… крепко!
— Можно! Можно! — ошалев от своей смелости, от какой-то крылатости, ликовал Михаил. — Почему нельзя?
— Так — нельзя.
— Почему? — допытывался Михаил, реагируя в своем ликовании только на запрет — нельзя и все в том же ликовании не замечая оговорки — так.
— Нельзя, и все. — Придя в себя, Люда рассмеялась, сослалась на самую высокую инстанцию, решения и советы которой обсуждению не подлежали: — Сергей Николаич не велел!
— Сергей Николаевич? — поразился Михаил. — Ну да?
— Вот тебе и ну да! — Люда торжествовала, синие, сейчас почти черные глаза ее сияли так, словно в каждом из них было по звезде; сияли так ярко, лучисто и лукаво, что Михаил чуть было не потянулся к ней снова, — Когда ж он тебе это сказал?
— Когда уходили.
— Вот мужик! — Теперь засмеялся и Михаил. — Мне бутерброды дал, а тебе, видишь, сказанул что-то! А почему все-таки нельзя?
— Когда-нибудь скажу, — снова рассмеявшись, пообещала Люда, почувствовав себя в эту минуту мудрей, чем ее славный лопоухий Мишка.
По мосту, постукивая разболтанными тесинами настила, шла машина, желтые, откидываемые фарами снопы света ощупывали дорогу, скользили и вдруг на повороте резко ударили по Михаилу и Люде — словно искали их. Золотисто подрожав, луч вильнул в сторону; Люда, отведя от глаз руку, спросила:
— Интересно, что они подумали о нас?
— Позавидовали небось. Подумали: вот счастливые!
— Миш, а мы правда — счастливые?
— Конечно.
Неподвижная луна каким-то непонятным образом незаметно переместилась и поглядывала на Михаила и Люду не прямо, в упор, как недавно, а со стороны, справа; свет ее, кажется, стал еще чище, еще прозрачней. Теперь, когда Загорово — за их спиной — спало́ первым, самым глубоким сном и оттуда не доходило ни одного звука, тишина отчетливо доносила близкое слабое побулькивание воды; где-то неподалеку кроткая Загоровка обтекала камень либо корягу, тихонько дробя о них свою несильную струю. Наверное, это и есть счастье, размышляла Люда: такая ночь, такая луна, это слабое побулькивание воды — когда вроде и в самой тебе вот так же бежит, звенит какой-то ручеек, эта, наконец, рука на твоих плечах, о которую — если чуть откинуть голову — можно украдкой потереться шеей, затылком… Словно решив сложную задачку, Люда удовлетворенно вздохнула и, опустив все доказательства, весь ход решения, вслух сказала ответ:
— Красиво как!..
— На всю жизнь!
Останется, запомнится, сохранится — на всю жизнь, — Михаил не досказал ни одного из этих слов, только подразумевая их, но Люда поняла, кивнула, согласившись; и сама сказала убежденно и не очень ясно, и Михаил также понял ее:
— Для этого он и отпустил нас.
— Наверно…
У каждого в жизни должна быть — была или будет — своя майская ночь. И вовсе неважно, на какую пору она придется и где встретят ее двое. Зимой ли, в городском сквере, где вокруг редких фонарей кружатся белые пушистые бабочки и садятся, тая, на ресницы, на горячие стыдливые губы. В августе ли, на селе, когда в садах пахнет антоновкой, а степной ветер приносит с полей сытый солодовый дух свежей стерни, обмолоченного хлеба, отдыхающей, только что перевернутой лемехами земли. Или — как у Люды и Михаила — действительно в мае, на сухом замшелом бревне, у залитой жидким серебром мелкой Загоровки, что останется для них подороже всех иных рек и морей, которые им доведется еще увидеть. Неважно, в какую пору выпадет такая ночь, ибо она — всегда — майская: начало их весны. Как в такую ночь — совершенно неважно, молчится либо говорится и о чем говорится, — потому что и молчание, и любые слова полны особого, двоим лишь понятного смысла, значения. И — пусть дольше, как можно дольше длится этот единственный, неповторяющийся май!..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});