Потом в небе произошло вообще нечто похожее на чудо: стая замерла, остановилась в воздухе. Птицы махали крыльями, но все равно как вхолостую — не продвигаясь вперед. Стало почти совсем тихо. Только со стороны моря все еще слышались почти человеческие крики. Это приближалась к берегу другая, меньшая стая, чем-то сильно встревоженная. Видимо, ради нее и остановил вожак свое огромное войско. Чтобы подождать. Узнать, в чем дело. Помочь.
Где он там находился, этот всемогущий журавлиный повелитель, с земли понять было трудно. Однако его командный голос раздавался почти беспрерывно — до тех пор, пока меньшая стая не догнала бо́льшую и уже с криками радости не присоединилась к ней. Дальше они полетели вместе, вытягиваясь в нескончаемый клин.
— Двинулись и мы! — сказал сержант Лабутенков, влезая в наушники, чтобы снова часами слушать надоедливо-тягучую однообразную ноту.
Саперы образовали свой небольшой клин и тоже потянулись своим путем — прослушивать и прощупывать засоренную войной землю. Их можно было принять и за разведчиков, и за искателей кладов, и за детей, играющих на песке в странную игру. Они шли не спеша, иногда останавливались и что-то доставали из песка, отмечали свою остановку гулким взрывом и шли себе дальше. А в воздухе долго еще как бы продолжался шум многокрылой стаи, оставалось грустное, куда-то зовущее журавлиное наваждение… Крылья, крылья бы человеку!
Повесть вторая
ДОРОГА
Я давно говорил, что Тихий океан — Средиземное море будущего. В этом будущем роль Сибири, страны между океаном, южной Азией и Россией, чрезвычайна важна.
А. Герцен. «Былое и думы»
1
Они сидели в открытых дверях теплушки, свесив ноги к невидимо бегущим внизу колесам. Сидели, тесно прижавшись, чтобы не вывалиться на каком-нибудь лихом повороте из вагона и чтобы вообще быть друг к другу поближе. Встречный ветерок движения и широкая, ничем не огражденная открытость пробегающего мимо пространства холодили и щекотали душу. Становилось то бесшабашно весело, то чуть страшновато.
Куда несемся?
Где остановимся?..
Перед их глазами, впервые в такой огромности и пространственной неограниченности, проплывала, проворачивалась на гигантском невидимом стенде большая прекрасная земля, издавна именуемая Россией. Не было конца ее просторам, и не было пределов ее разнообразию. Вначале долго, с приятной монотонностью тянулись южные степи, дышавшие в эту пору сухим соломенным теплом, затем пошла срединная Русь с ее холмами, лужайками, перелесками, то улыбчивая, то грустно-задумчивая, а то вдруг такая щемяще-заброшенная, что прямо хоть плачь от сострадания и обиды и даже от какой-то собственной вины перед нею. Подумать, так ни о какой вине и речи быть не может — ведь отстояли же ее в такой страшной войне, отстояли и прославили, а вот как посмотришь вокруг себя да заглянешь в ее печальные серые глаза, так сразу и виноват, виноват… Нам бы теперь не ехать бог весть куда, а сойти бы всем гамузом с поезда, пересесть на трактора, чтобы вспахать эту землю, да взяться за топоры, чтобы поставить новые дома вместо этих послевоенных развалюшек… Но мы все несемся, несемся.
За Москвой, к востоку от нее, все было устроенней и строже. Может быть, даже серьезней. Неприметно, исподволь угадывалось, что отсюда идет-начинается особо серьезная сверхдальняя дорога, со своей особенной судьбой и особым предназначением. Здесь проехало столько подвижников и мучеников, открывателей и освоителей, столько вольных и подневольных людей, что все их завидные или горькие судьбы словно бы отпечатались на самой дороге и устлали, умягчили ее для тысяч других. И чем дальше, тем больше думалось о путях и тропах человеческих вообще. Прокладывались они без карт и проектов, ходило в те времена по земле не только Добро, но и злое ордынское Лихо, а дороги пролегли все-таки как раз там, где надо, и туда, куда надо. Туманны их истоки, но отчетливы направления. Хорошо они накатаны, но каждому новому человеку приходится открывать их для себя заново…
К востоку от Москвы тоже было красиво. Долгое время бежали рядом, не желая отставать от эшелона, разного возраста березы — и в одиночку, и группами, и сплошными шеренгами. С голубой печалью провожали едущих людей тихие и чистые озера. Стелились у насыпи мягкие, пригнутые скоростью движения травы, а за ними в плотном строю стояли степенные и молчаливые, напитавшиеся спелостью хлебные рати.
Все пробегало, все проносилось… и все оставалось в человеческих глазах на долгую жизнь, для последующих воспоминаний.
Однажды ночью поезд подозрительно сбавил ход, словно бы машинист увидел впереди нечто непонятное и не на шутку задумался: ехать ли дальше? Решил ехать потихоньку, крадучись. И тогда сильно изменился стук колес — он стал пустотно-гулким.
Была уже глубокая ночь.
Но людям как-то передавались все эти изменения. Люди вскочили, кое-что на себя набросив, — и к дверям! Оказывается, въезжали на мост. В небе стояла крупная луна. Слышно было тяжкое, густое пыхтение паровоза, чувствовалось напряжение гудящего, переброшенного с берега на берег железа, а внизу под мостом тихо светилась чистейшего серебра Волга. С высоты моста невозможно было видеть ни бурунов, ни струй речных и никаких других признаков течения воды — отсюда были видны лишь огромность и мощь, да еще замечалась и запоминалась истинная царственность главной русской реки.
Полуодетые, как по тревоге поднятые, люди смотрели на нее безмолвно. Они продолжали выглядывать, высовываться из дверей и после того, как все осталось позади. Пытались что-то сказать, но все слова бесследно, беззвучно вылетали через дверь в лунное пространство и пропадали там. Оставалось единственное: В о л г а. И ничего тут больше не требовалось добавлять.
Люди постепенно расходились по своим уголкам. В каждой теплушке четыре угла, в каждом углу — семья, отгородившаяся плащ-палатками и простынями.
Они ехали уже вторую неделю подряд, многому дивясь и многим любуясь, поругивая неудобства такой наколесной жизни, но привычно умея находить и в неудобной реальности что-то хорошее. Некоторые считали, что вот так, в товарных вагонах, семьей ехать даже лучше, чем в пассажирском