Но если даже не впадать в карикатурность, все равно останется серьезное подозрение, что избавиться от национальных предрассудков означало бы избавиться и от национальной поэзии. Подозрение, что для полноценного ее существования требуется поэтическое отношение и ко всей русской истории. Не обязательно восторженное, тотально одобрительное — пускай сколь угодно скорбное, но — возвышенное, а не пренебрежительное.
Из этого, разумеется, не следует, что в минимальную инфраструктуру должна непременно входить вся территория Российской империи. Базис всякой нации — не кровь и не почва, а система коллективных фантомов, и изменение национальной территории всегда дается так мучительно прежде всего потому, что она непременно включена в базисную систему, почти беззащитную перед рационалистическим скепсисом: тронь одну иллюзию — посыплются все (хотя надо отметить, что иллюзии весьма различаются по своей ценности).
Но если даже смотреть на проблему чисто рационально — имеются такие попытки: какая разница, пользуясь образом Щедрина, любить отечество с Нахичеванью или без Нахичевани, почему бы России, в ее же интересах, не потесниться до каких-то своих естественных исторических границ, — все равно возникают новые неразрешимые вопросы. Что такое исторические границы? Если это границы Московского княжества, то с Тверью или без Твери? С Новгородом или без Новгорода? Вопросы эти с такой очевидностью не имеют ответа, что практические люди предпочитают ничего не колыхать, не будить лиха, пока оно тихо: провозгласить принцип нерушимости границ и отступать от него, только когда сделается уж совсем невтерпеж.
С «естественными» границами обстоит еще хуже, хотя, казалось бы, хуже и так уже некуда. Беда в том, что для всякого народа естественной является та территория, которая впечатана в его систему национальных грез, всякая же другая для него противоестественна: даже сами споры о новой естественности бывают смертельно опасными, из них не всегда выходят живыми. Народ, конечно, можно вынудить к каким-то территориальным уступкам, но смирится он с ними только тогда, когда перестанет ощущать их унизительными и даже обретет возможность ими гордиться — как актом мудрости, великодушия и т. п. Потребность чувствовать себя красивым и значительным — базовая потребность всякого народа, а потому склонить какой угодно народ отказаться от какой угодно части его национального достояния совершенно невозможно без целых океанов лести. Обличать же и стыдить его дело не только бесполезное, но и просто опасное, ничего, кроме озлобленности, оно не приносит. Либеральные обличители национализма тоже бывают сеятелями или, по крайней мере, катализаторами фашизма. Отнестись рационально к своим землям, к своим преданиям для народа означало бы рассыпаться при первом же испытании — ни один рациональный аргумент ничего не может сказать о том, почему одна территория предпочтительнее другой, один язык предпочтительнее другого, один эпос предпочтительнее десятка других. Народ может отказаться от привычной грезы только ради другой, одолевшей в состязании грез (вся человеческая история есть история зарождения, борьбы и распада коллективных фантомов).
Субэтнос «русские евреи», если только он действительно субэтнос, тоже должен сопротивляться своему унижению, своему растворению (впрочем, второе есть следствие первого). А охотники растворить его подступают и изнутри, и снаружи. Русские патриоты-упростители, претендующие на роль некоего ядра русского народа и желающие видеть его полностью однородным, требуют: «Станьте такими, как мы, или катитесь в свой Израиль». (Причем очень многие из них не верят в первую возможность.) Израильские патриоты-упростители, претендующие на роль некоего ядра еврейского народа, требуют: «Катитесь в наш Израиль и станьте такими, как мы». (Причем вторую возможность они считают единственно правильной.) Но что это, простите, за ядро еврейского народа, которое и создано, и в значительной мере поныне выживает благодаря поддержке евреев диаспоры, «галута»? Ядро, которое при всех своих подвигах и свершениях тем не менее далеко не так авторитетно в мировой науке, культуре и даже политике, как «периферия»? Без поддержки которой, повторяю, оно, возможно, просто даже и не выстоит. Так дальновидно ли сосредоточивать все ресурсы в этом самом «ядре»? Тьфу-тьфу-тьфу, но даже ближайшие десятилетия, не про нас будь сказано, вполне могут показать, что это было роковой ошибкой — возрождать еврейское государство у самого кратера закипающей исламской химеры.
Упаси, конечно, бог, но в этом случае диаспора может снова сделаться «ядром», а нынешнему «ядру» понадобятся плацдармы в «гойском» мире для очередного бегства или, выражаясь деликатнее, эвакуации — о чем, как ни хочется гнать от себя эту мысль, необходимо подумать заранее (ибо если слишком долго гнать от себя дурные мысли, им на смену приходят дурные события: пессимисты, как известно, всего только портят людям настроение, в катастрофы же их ввергают оптимисты). Ужасно неприятно думать и о том, что гуманный Запад, как и при Гитлере, по разным причинам, возможно, снова окажется не готов принять разом такую еврейскую ораву, не исключено, что он снова введет умеренные и аккуратные квоты — в год по чайной ложке. Не хочется разжигать старые обиды, но все же по большим праздникам имеет смысл перечитывать про себя выступление тогда еще будущего первого президента Израиля Хаима Вейцмана на нью-йоркском митинге в день солидарности всех трудящихся 1 мая 1943 года: когда историк в будущем соберет мрачные хроники наших дней, то две вещи покажутся ему невероятными: во-первых, само преступление, а во-вторых, реакция мира на это преступление; его озадачит апатия всего цивилизованного мира перед лицом этого чудовищного, систематического истребления людей.
Удивляться тут нечему — апатия одних народов при истреблении других не исключение, а норма. Ни один народ никогда не приносил и не будет приносить серьезных жертв другому народу, народы способны жертвовать только собственным мечтам, а чужим лишь в той степени, в какой чужие вписываются в собственные.
На фоне этих мрачных фантазий, надеюсь, уже не покажется смешным и предположение, что кто-то в минуту смертельной опасности на Ближнем Востоке может вспомнить и о таком декоративном и забавном образованьице, как собственная Еврейская автономная область на Дальнем Востоке…
И в предвидении такой, слава те господи, маловероятной, но все же не исключенной возможности для израильских евреев было бы только разумно приберечь на черный день и российских симпатизантов — от которых будет мало проку, если они окажутся отторгаемыми «большим народом» желчными маргиналами.
Sapienti sat. Умные и так уже поняли, что чем более отчетливой и обособленной социальной группой становятся евреи, тем более удобную мишень они собой представляют. (Увы, это относится и к идее выделения русских евреев в собственный субэтнос…) И что никто ради них никогда не пойдет ни на какие серьезные жертвы. У евреев нет и не может быть надежных союзников, потому что их нет и не может быть ни у одного народа: все народы всегда будут руководствоваться собственными сказками.
Короче говоря, не в интересах Израиля вывозить и растворять в себе все российское еврейство. Но заинтересована ли в этом Россия — в «освобождении» от евреев путем их ассимиляции или вытеснения?
Конечно, без евреев будет спокойнее, хотя бы одним источником напряженности сделается меньше. Правда, сделается меньше и одним источником пассионарности… Будет спокойнее и — скучнее. И мне почему-то жаль прежде всего Россию, которая утратит еще одну краску из своей дивной многоцветности. Россия без евреев как Америка без негров…
Наверно, это эстетский подход; рационально рассуждая, не является ли социальный мир высшей социальной ценностью? Допустимо ли покупать эстетические переживания ценой риска для многих человеческих жизней? Нет, отвечает физическое лицо автора этих строк, в качестве человека и гражданина — гуманиста, труса и слюнтяя: нельзя рисковать человеческим благополучием ради каких-то химер — хотя автору прекрасно известно, что лишь преданность химерам и делает человека человеком. Но может быть, именно поэтому прячущемуся под маской физического лица художнику грезится некий романтический герой, для которого самое главное отнюдь не комфорт, не покой и даже не жизнь, а причастность к чему-то великому и бессмертному (то есть наследуемому). Счастливцем он считает не того, кому удалось прожить долгую жизнь без страданий и потерь, а того, кому удалось оставить бессмертный след в истории. Для этого романтика судьба какого-нибудь Мандельштама как физического лица, разумеется, ужасающа, но его же судьба как поэта восхитительна и достойна всяческой зависти, ибо так и просится в легенду, без которой почти невозможно войти в бессмертие.