Эйлин еле удержалась, чтобы не одернуть нахалку. Нельзя «отправить» сына в Реджис: он сам сдает экзамен в ноябре, а ты молишься и ждешь письма с приглашением на собеседование, а после собеседования молишься, чтобы его приняли. В буквальном смысле молишься, даже если в жизни ни о чем не молилась. Потом вы с мужем прибегаете смотреть, как ваш сын, сидя за обеденным столом, вскрывает конверт и читает, что поступил, а когда он говорит, что не хочет учиться среди ботанов, да еще и в мужской школе, вы отвечаете, что нет, он будет там учиться, когда-нибудь вам за это спасибо скажет, и на его губах мелькает затаенная улыбка, хоть он и притворяется недовольным. А потом ты говоришь: «Бабушка с дедушкой гордились бы тобой», и словно камень снимают у тебя с души, потому что хоть часть твоего долга родителям наконец-то отдана. И ты видишь: он все-таки понимает, хотя бы отчасти, как много все это для тебя значит. Что дело не только в нем одном. И кажется, отец стоит у тебя за плечом и молча одобрительно кивает, и твоя мама, вечная загадка, тоже смотрит и улыбается, думая о том, что ждет этого мальчика впереди — как и всех их, живых и мертвых.
— А какой ценовой диапазон для вас будет самым подходящим? В пределах миллиона? Или больше?
Эйлин вычислила, что может потратить самое большее четыреста тысяч долларов. После продажи дома в Джексон-Хайтс и уплаты всех налогов и сборов денег должно хватить на первый взнос, но четыреста тысяч — это максимум. «В пределах миллиона» — это очень мягко сказано, однако именно так и ответила Эйлин.
— Что еще мне следует учесть?
— Мне нужно, чтобы дом хорошо смотрелся с улицы, — сказала Эйлин. — Большой, импозантный дом. Чтобы он буквально притягивал к себе.
В воскресенье после мессы Эд в кои-то веки не лег на диван, а собрал еду для пикника и повез семью на их любимое место, поблизости от аэропорта Ла-Гуардия. Эйлин расстелила на траве одеяло, и они принялись за странные спартанские сэндвичи, приготовленные Эдом: хлеб с индейкой, и больше ничего — ни горчицы, ни майонеза, ни листиков салата или помидорных ломтиков. Даже сами сэндвичи не разрезаны пополам на треугольники.
Давно уже они не выбирались на природу вот так, всей семьей. Эйлин хотелось тихо посидеть со своими мужчинами, но Коннелл вытащил бейсбольные перчатки и принялся скакать, точно молодой мустанг. Эд встал с ним поиграть.
Солнце выглянуло из-за тучки. Самолеты, поблескивая в небе, с глухим рокотом исчезали вдали. Легкий ветерок освежал разгоряченную кожу. Бывают иногда среди обыденности такие вот идеальные минуты. Эйлин хотелось сохранить все это в памяти: кисловатую сладость похрустывающего на зубах яблока, запах травы... Эйлин уже замечала, что память можно обмануть. Если остановиться и мысленно сказать себе: «Это не сон!» — происходящее запомнится необыкновенно отчетливо.
Эд стоял, слегка набычившись, в ожидании подачи — хотя, если нужно, вбок отпрыгивал с неожиданной резвостью. Рубашка на пуговицах и брюки со стрелкой — не самая лучшая спортивная одежда, однако Эд не сдавался. Коннелл спешил вернуть мяч, едва тот коснется перчатки, и от этого страдала точность броска. Начали они с маленького расстояния, но Коннелл потихоньку отступал все дальше. Эд бросал, размахнувшись, по широкой дуге, а Коннелл — по прямой. Иногда, если Коннелл переусердствует, Эду приходилось мчаться за мячом, чтобы тот не вылетел на шоссе. По обе стороны лужайки стояли припаркованные машины, и Эйлин беспокоилась — не хватало только разбить кому-нибудь стекло, тогда вся идиллия насмарку. Эд крикнул Коннеллу, чтобы тот подошел ближе. Мальчишка сперва уперся, но Эд махал рукой, пока он не сделал пару шажков вперед. Теперь они стояли почти как в самом начале. Эд велел Коннеллу бросать не так сильно:
— Помедленнее! Мы же не на чемпионате, просто развлекаемся.
— Пап, я не сильно бросаю! — ответил Коннелл.
Но Эйлин видела — он бросает в полную силу. Хотя Эду пока удавалось принимать все подачи, он смотрел на летящие к нему мячи почти со страхом.
— Помедленней! — повторил Эд более резким тоном.
— А что? Не поймаешь?
Коннелл так размахнулся, что Эд отступил в сторону, пропуская мимо себя мяч, мчавшийся на него, точно сжатый кулак. С упреком глянув на сына, он отправился подбирать мяч.
— Прекрати! — сказала Эйлин, как только Эд отошел подальше. — Папа сказал: бросай не сильно.
— Да я вполсилы бросаю!
— Делай, как папа говорит!
— Ладно тебе, мам.
Тут вернулся Эд — скорее растерянный, а не сердитый. Беспощадная логика подростка поставила его в ситуацию естественного отбора. Поколебавшись, он бросил Коннеллу мяч — тот поймал его в прыжке.
Мяч не успел еще вылететь из руки Коннелла, а Эйлин уже заметила ярость, затаившуюся в теле мальчика подобно сжатой пружине. Поразителен момент физического превращения мальчика в мужчину. Эта неумолимая жажда вырваться вперед, смести с дороги предыдущее поколение и расчистить место новому. Величественно и в то же время жутко. Ее мужчины сойдутся в поединке, и ни тот ни другой не выйдет из этой схватки без потерь.
Может, Коннелл все еще злился из-за того, как отец наорал на него в машине. Может, его раздражало, что отцу сложно отражать его удары. Может, дело в том, что Эд проигрывал по сравнению с другими отцами. Он не просто старше, он еще и старомоден — однако бейсбол всегда объединял их с сыном. Возможно, Коннелл не вынес, что возрастные перемены затронули и этот их общий ритуал. Какая бы ни была причина, он вложил всю свою злость в очередной бросок. Эйлин тихонько ахнула.
Мяч несся с такой скоростью, что Эд застыл, даже не пытаясь уйти с траектории. Время словно замедлилось, и Эйлин вдруг поняла, что у ее мужа с недавних пор возникли проблемы с моторикой. Его рука не поспевала за командами мозга. Даже на расстоянии было видно, как у него расширились глаза. Мяч врезался Эду прямо в грудь. Эд пошатнулся и упал — сперва на задницу, а потом растянулся плашмя.
Эйлин, вскрикнув, бросилась к нему. Коннелл тоже. Пока она добежала, мальчик уже стоял на коленях рядом с Эдом и что-то ему говорил. Эйлин оттолкнула сына в сторону. Эд держался за грудь, как будто ему стало плохо с сердцем. Коннелл сбивчиво извинялся и тянулся поближе к Эду. Эйлин снова его оттолкнула. Тут Эд ее саму отстранил и приподнялся на локтях:
— Прекратите, у меня все в норме! Дайте встать.
Он встал, а Эйлин замахнулась на Коннелла, да так и застыла с поднятой рукой. Все трое словно окаменели скульптурным барельефом. Рука Эйлин чуть вздрагивала. Коннелл, кажется, тоже дрожал в ожидании удара. Эйлин отвесила сыну пощечину.
— Мальчик просто еще не знает своей силы. — Эд мягко перехватил ее зудящую от удара ладонь.
Потом он подобрал мячик с земли.
— Идем, продолжим игру!
— Давайте лучше посидим, — прошептала Эйлин.
— Мы не доиграли.
— Можно и не доигрывать, — сказал Коннелл, обращаясь только к Эду. На Эйлин он не смотрел.
— Всего несколько бросков осталось.
— Эд! — взмолилась Эйлин.
Она могла себе представить несколько вариантов развития событий, и от каждого становилось дурно.
— Ты садись, посиди. — Он хлопнул по своей перчатке. — Коннелл, давай!
Коннелл нехотя поплелся на исходную позицию. Эд бросил ему мяч. Коннелл вернул подачу.
— Жестче! — велел Эд.
Коннелл снова бросил вполсилы.
— Жестче! — заорал Эд. — Давай, от души!
Вечером, лежа в постели, Эйлин увидела на груди Эда, в вырезе майки, отметину от бейсбольного мяча. Провела по ней рукой. Эд взял ее запястье, поднял его как-то странно — вертикально вверх, словно крышку от масленки, — и отвел в сторону.
Оба молчали, лежа на спине и вытянув руки по швам, точно мумии, не соприкасаясь ни единым дюймом. У Эйлин рука все еще как будто мелко дрожала после той пощечины.
Как бы они ни спорили, даже ссорились, спальни это никогда не касалось. Здесь Эйлин могла высказать то, что ей больше нигде не удавалось выразить. Медсестры из ее отделения очень бы удивились, увидев, как она сворачивается в клубочек под боком у мужа. Она понимала, что старомодна в своей привычке всегда ждать, когда он сделает первый шаг. Правда, Эд всегда его делал без колебаний. Прикосновение — надежная, прочная скала в предательской трясине слов.
— Я должна признаться, — начала Эйлин. — Вчера я сказала, что пойду к Синди, а на самом деле ездила смотреть дома.
Эд, сердито покосившись на нее, закрыл глаза, будто спит.
— Не понимаю, что ты так зациклилась на переезде, — проговорил он. — Мне и здесь хорошо.
— Да что ты говоришь? Ты вообще не «здесь». Целыми днями лежишь на диване, уши наушниками заткнешь — и считай, что в камеру сенсорной депривации залез. Не слышишь, как машины на улице гудят и магнитолы надрываются. За продуктами в магазин я хожу — тебе не нужно толкаться в супермаркете и объясняться с девчонками на кассе, которые ни слова не понимают по-английски. Ты не женщина, можешь не бояться ходить по улицам, когда стемнеет.