в африканской пустыне,
Глухо ревут позади века.
Вспоминаю любовь, что меня погубила
И жарче солнца в пустыне была, —
Расплавила долг, геройство и силу
Обманной мечтой, что сердце зажгла.
О ты, Саламбо! О дочь Гамилькара!
Я, варвар, припавши к твоим ногам,
Умираю, а в сердце — пламя пожара,
Как яд Пифона, змеиный бальзам.
И кровь разрывает жилы, и ныне
Ночь ослепляет кромешной тьмой.
Любил я, как жизнь, дыханье пустыни,
Пламенной Африки сладостный зной.
Корнелий вскочил и расцеловал друга.
— Гоги! — воскликнул он прерывающимся от волнения голосом. — Как это удалось тебе! Как хорошо!
Причиной гибели героя Григорий считал женщину и нарушение обета целомудрия. Этот взгляд разделял и Платон Могвеладзе.
Корнелий видел трагедию Мато и Саламбо в другом — в неумолимой жестокости религии в Карфагене, в безраздельной ее власти над человеком.
В конюшню влетел Канарейка — Како Бакрадзе.
— Корнелий, — закричал он во весь голос, — мать к тебе приехала!
— Мать?..
— Да, да, идем скорее, командир зовет тебя.
У Корнелия чуть было сердце не выпрыгнуло из груди.
3
Запыхавшись, он остановился около артиллерийского парка и, вспомнив, как его бабушка Дареджан заговаривала сердце от испуга, зашептал: «Сердце, войди в свое гнездо, сердце, не пугайся!»
Потом подтянул голенища сапог, поправил папаху и пошел дальше.
— Ну вот, сударыня, и ваш богатырь идет, — сказал капитан Алексидзе, обращаясь к матери Корнелия.
Терезе Мхеидзе было лет под шестьдесят, но она все еще оставалась интересной, представительной женщиной. Увидав сына, она заволновалась, побледнела, но сразу же взяла себя в руки. Кокетливо прищурила свои черные красивые глаза. Эту привычку она сохранила с давних пор, когда носила лорнет, хотя ее зоркие глаза никогда в нем не нуждались. Тогда она вела светский образ жизни, ее часто можно было встретить на верховой прогулке в Аджаметском лесу. В костюме амазонки она скакала на породистой лошади по прямой, как стрела, лесной дороге, сопровождаемая кавалькадой молодых князей. Она часто бывала тогда в доме кутаисского губернатора — принца Ольденбургского, женатого на подруге ее детства. Но эта жизнь продолжалась недолго. Рано овдовев, Тереза, обремененная большой семьей, окончательно переселилась в деревню, занялась хозяйством и воспитанием детей. Простая деревенская жизнь наложила на нее свой отпечаток, постепенно заставила позабыть аристократические манеры.
Корнелий остановился и по всем правилам отдал честь капитану. Продолжая щурить глаза, Тереза разглядывала стеганую телогрейку сына, папаху, загорелое лицо. Потом, как бы спохватившись, устремилась к нему.
— Корнелий! — воскликнула она взволнованно и крепко-крепко обняла его.
Корнелий неуклюже подставил ей лицо для поцелуя и сейчас же высвободился из объятий. Мать не обиделась, так как знала, что под внешней сухостью сына скрывалось доброе, любящее сердце.
Вместе с Терезой в казармы приехали приемная дочь ее, Маро Пруидзе, маленькая красивая девушка, работавшая вышивальщицей в артели, и супруги Макашвили с Нино.
Корнелий поздоровался с ними, но руки никому не подал.
— Извините, я прямо из конюшни, — и он показал свои грязные ладони.
Нино, стоявшая рядом с отцом, улыбнулась. Корнелий побледнел. Матери он показался худым, истощенным.
— Корнелий, что же ты натворил? Как же это, без моего ведома взял да и пошел в армию? Ведь ты не выдержишь этой жизни… А как тебя кормят здесь, бедненький ты мой? — волновалась Тереза и снова прижала к себе сына, словно ребенка.
Капитан Алексидзе поспешил рассеять опасения разволновавшейся женщины.
— Вы напрасно беспокоитесь, сударыня, наши солдаты живут не в плохих условиях. Покажите вашей мамаше казарму, расскажите ей, как вам живется, — предложил он Корнелию.
В это время к гостям подошли Сандро Хотивари и Григорий Цагуришвили. Тереза и их упрекнула:
— Ну зачем вы пошли в солдаты? Ведь Корнелий дома цыпленка зарезать не может, а тут, смотрите-ка, на войну собирается!
— Мама, что ты говоришь?.. — буркнул сердито Корнелий.
Гости направились в казарму. Поднялись на второй этаж. Здесь, в большой, длинной комнате, помещалась учебная команда. Вдоль стен стояли койки, покрытые серыми одеялами, и козлы с винтовками. На столе лежали части разобранной горной пушки, по стенам были развешаны чертежи ее материальной части, наглядные пособия к анатомии лошади, различные схемы и учебные карты. Четверо солдат занимались фехтованием. Некоторые зубрили названия частей седла. На койке у окна, ни на кого не обращая внимания, лежал с книгой в руках солдат средних лет, в очках. Другой солдат, уже с сединой на висках, поставив между ног виолончель, играл.
— Оказывается, у вас и музыканты есть, — заметила, улыбнувшись, Нино.
— Будьте уверены, — подтвердил капитан. — Кого здесь только нет: философы, поэты, композиторы, химики, инженеры, врачи и даже, — обратился он к Эстатэ Макашвили, — адвокаты! — Затем крикнул солдату, сидевшему с виолончелью: — Мчедлишвили, я же предупреждал вас — нельзя в казарму приносить инструменты!
— Вы же разрешили мне, господин капитан…
— Нет, нет! Не можем мы превращать казарму в консерваторию.
— Но я без инструмента никак не могу, — печально произнес Мчедлишвили и провел рукой по своим длинным, зачесанным на затылок волосам.
— Ничего, обойдетесь. Спрячьте ее, — приказал капитан, указывая на виолончель.
Мчедлишвили вытащил из-под койки футляр и с грустью уложил туда инструмент.
— Качкачишвили, а ты что там делаешь? Разве время валяться сейчас с книгами! — продолжал наводить порядок капитан.
Пожилой солдат вскочил, поправил очки и, увидев целую группу гостей, да еще и женщин, сначала сконфузился, а потом вдруг обрадовался. Он узнал Эстатэ Макашвили.
— И вы здесь, Дата? — удивился тот.
— Да… — ответил Качкачишвили.
Он поклонился Эстатэ, поцеловал руку Вардо, затем Нино и познакомился с Терезой, которая в это время разговаривала с Цагуришвили. Она любила этого «сироту», как родного. Поодаль от них Маро беседовала с Мито Чикваидзе.
Алексидзе, не отходящий от гостей, объяснил Терезе:
— Цагуришвили — наш поэт. Я же говорю, мадам, что трудно разобрать — то ли это казарма, то ли консерватория, то ли клуб писателей, то ли университет!
— Вам, господин капитан, остается только гордиться такими солдатами, — заметил Качкачишвили.
Дата Качкачишвили был среднего роста, широкоплечий. Его бледное бритое лицо с широкими скулами, крючковатым носом и серыми глазами казалось совершенно бескровным. Высшее образование он получил в Париже и по специальности был химиком. Однако по возвращении на родину отказался от химии и занялся журналистикой. Дата Качкачишвили, как и Платон Могвеладзе, мог без конца ораторствовать, хвастать своими познаниями в области философии, литературы, искусства. Временами он запоем читал французские романы, а потом вдруг начинал просиживать дни и ночи над составлением каких-нибудь грандиозных проектов. То он пытался повести изыскательские работы по разведке новых рудных месторождений, то разрабатывал проекты заводов,