Я смотрела на него и видела его отражение в зеркале, видела его прямо перед собой и видела отраженным в зеркале, которое мерцало за его спиной, когда он произнес: «Для меня безразлично — жить или умереть».
И он отвернулся от меня.
Я видела его лицо, когда он отворачивался, видела в зеркале отражение его лица, когда он повернулся к зеркалу, видела его искаженное, перекошенное лицо.
Это было уже почти и не его лицо, это был лик утраты.
Я видела в зеркале желтую шаль, простершуюся над ним, видела желтое крыло, нависшее над ним.
И крыло задвигалось, и воздух затрепетал.
Потом крыло поднялось, а воздух, прозрачный и трепещущий, наполнился желтым светом.
Вдруг оказалось, что ранний вечер сменился глубокой ночью. И сделалось не «сейчас», а «девять лет назад». Не квартира на Индиан-стрит, а японская казарма на полпути между Валенсия и Гарсия Эрнандес.
И это был не он, стоящий здесь передо мной под желтой шалью, а мой отец.
А желтая шаль, трепещущая над ним, словно крыло, больше не моя, а моей матери.
Я вскинула руки и прижала ладони к ушам. Но все равно я слышала — и не могла избавиться от этого — вопли моей матери и мучительный крик отца.
Он сидел передо мной на корточках, пошатываясь. Его руки лежали на моих вздрагивавших плечах. Его лицо, страдающее и испуганное, было совсем рядом, прямо перед глазами. И виделось мне то отчетливо, то в тумане.
Я и не знала, что плачу, пока не услышала, как он повторяет опять и опять: «Пожалуйста, не плачь».
«Как я люблю тебя, — говорил он. — Не надо, не надо плакать».
Но я уже не могла остановиться.
III. Желтая шаль (1944)Девочка проснулась, когда отец поднял ее на руках из кровати. Она знала, что еще не утро, потому что лампы зажжены и ярко сверкают. Ей уже десять лет, и она не любит, когда кто-нибудь пытается ее носить на руках, даже отец. Она попробовала выскользнуть из его рук, но не смогла. Оказывается, ее завернули в одеяло. Она повернулась в отцовских руках, чтобы спросить его, куда они собираются, и увидела в комнате множество молчаливых японцев. Она не стала ни о чем спрашивать. Потом она увидела мать, бледную, почти лишившуюся рассудка. Отец сказал, чтобы она спала прямо у него на руках. Она попыталась и не смогла. Японец сказал: «Пошли!» Уже в дверях мать увидела свою любимую яркую желтую шаль и спросила японца, можно ли взять ее с собой. Японец разрешил. Мать завернула ее в шаль: ночь была холодной, и ветер сек лицо, там, где оно не было прикрыто ничем. Заснуть стало еще труднее. Поверх отцовского плеча она видела множество молчаливых японцев. Они шли долго, пока не достигли большого дома. Японцы ввели их в большую комнату и оставили там. В комнате было очень светло и очень пусто. Там не было ничего, кроме походной кровати у стены напротив двери. Мать сняла с нее шаль. Отец положил ее на кровать и велел спать. Она старалась уснуть, но не могла. Она смотрела, как мать ходит по огромной комнате. Потом она остановилась возле двери, привстала на цыпочки и, подняв руки, попыталась повесить шаль на крючок высоко на стене. Потом она попробовала смотреть не мигая на большую лампу, висевшую на шнуре. Стало больно глазам. Она опять попыталась уснуть и не смогла. Она сказала отцу и матери, что не может уснуть. Те присели к ней на кровать, чтобы убаюкать ее. Свет был слишком яркий, комната большая и чужая. Потом вернулся японец. Мать поднялась, потом наклонилась и поцеловала ее, велев ей быть хорошей девочкой и спать, и ушла с японцем. Она смотрела на шаль на стене рядом с запертой дверью. Потом отец велел ей заснуть. Она услышала вопль матери. Он был таким громким, что она решила, что мать вернулась в комнату. Вдруг оказалось, что отца нет рядом с ней — он шагал по комнате от окна к двери. Каждый раз, когда отец пересекал комнату, она видела, как шаль трепетала, словно крыло, над его головой. Мать перестала кричать, а отец больше не ходил взад-вперед, а стоял напряженный, ждущий. Мать закричала вновь, и отец вновь принялся мерить комнату шагами, и каждый раз, пересекая комнату, он проходил под маминой шалью, которая трепетала над ним, словно крыло; крик опять прекратился, и опять замер отец, напряженный, ждущий. Опять донесся крик, и вновь заметался по комнате отец. Крик то звучал, то замирал, становясь все слабее и слабее, пока девочка не перестала слышать его. Отец стоял под шалью, которая дрожала над ним, словно крыло, стоял напряженный и ждущий. Но крик не повторился. Девочка смотрела бессонными глазами на отца, застывшего в оцепенении под шалью. Она видела, что его шатает; она видела, что его совершенно окаменевшее лицо стало как бы распадаться. Девочка даже не вздрогнула, когда услышала вырвавшийся из груди и горла отца звериный крик. Она смотрела, как ее отец согнулся и рухнул. Слышала, как он заскулил. И не могла отвести глаза, безумные и широко раскрытые, от его тела, пока не пришел японец и не выволок тело из комнаты. Она чувствовала себя совершенно проснувшейся. От бессонницы глаза болели и были почему-то сухие. Она моргала этими бессонными глазами, стараясь вызвать слезы, моргала долго и много раз, но слез не было, как долго она ни старалась.
ПОПОЛАМ
Перевод И. Смирнова
Бог свидетель, мне отвратительно зрелище насилия. Но действительно ли насилие невыносимо для меня? А может быть, невыносима правда?
— Они сложили эти саманные блоки в ряд на лужайке между нашими домами, — сказала Белл.
— Да, знаю, — сказал я. Потом подошел к окну и остановился, глядя на их дом. Оттуда отчетливо доносились громкие звуки пианино. — Я был здесь утром, когда он привез эти блоки. — Рубашка сделалась влажной от пота, и я разделся. — Он сделал три ездки и каждый раз привозил полный багажник. Ему помогали трое парней. — Я помахал рубашкой и прошел в свою комнату. — Я даже знаю, где он их раздобыл. На стройке рядом с инженерным училищем. Там этих блоков навалено — с пирамиду Хеопса. Да ты их видела! Они хорошо заметны из автобуса. — В моей комнате звуки пианино уже не столь отчетливы. Белл вошла следом.
— Они проводят границу, — сказала она. — Они обозначают рубеж.
Я повесил рубашку на спинку кресла.
— Вот именно, — сказал я, — вот именно. — Майка тоже мокрая. Я снял и ее.
— Все идет к тому, что они поставят забор, — сказала Белл.
— Заборы создают добрых соседей, — произнес я. Достал из шкафа зеленое полотенце и тщательно вытерся.
— Это будет что-то вроде Великой китайской стены, — буркнула Белл.
— Ну, вряд ли, — протянул я. — Зачем же так сразу… — Засунул полотенце обратно в шкаф. Поискал глазами сухую майку — ничего похожего. Пришлось отправиться в спальню, там моя гардеробная. Белл пошла следом. В гардеробной нет света. Все никак не можем сменить лампочку, которая перегорела вскоре после нашего переезда. Я рылся в белье на ощупь. В темноте гардеробной звуки пианино опять сделались настойчивыми, сильными, отчетливыми.
— Она ведь не турчанка, что это она все время играет турецкий марш? — сказала Белл.
Я знал, где лежат мои майки, и быстро нащупал их. Вытянул одну и напялил ее на себя, пока шел обратно в комнату.
— Это невежливо, не по-соседски, это просто некрасиво, — продолжала Белл.
Я остановился в узком освещенном коридорчике, ведущем из спальной в гостиную, как раз возле ванной — одна рука в рукаве, а голову я силюсь продеть в узкую горловину рубахи, помогая себе другой рукой.
— Что ты сказала? Я не расслышал. — Я уставился на Белл.
Белл повторила.
Наконец я протиснулся в узкий ворот рубахи, всунул вторую руку в рукав. Прошел в гостиную. И едва коснулся спинки шезлонга, почувствовал, что безумно устал.
Белл придвинула низкую скамеечку и устроилась возле моих ног.
— По меньшей мере они могли бы сначала предупредить нас.
Утомленный, я прикрыл глаза и промолчал.
— Ты не считаешь, что это их долг? — спросила Белл. — Разве просто из уважения к нам они не должны были выяснить наше мнение о заборе?
Звуки пианино вплетались в ее слова как своеобразный лейтмотив.
— Что ты сказала? — переспросил я.
— Они не уважают нас, — повторила Белл. — Их не беспокоит, что мы подумаем. Что им до нас! Они и за людей-то нас не считают!
Слова ее звучали на фоне ликующих звуков пианино.
— Ну, Белл, зачем же ты так?
— А ты не думаешь, что они должны были хотя бы прийти и сказать: так, мол, и так, мы проводим эту границу, вот ваш участок, вот наш — точка! — возмутилась Белл.
— Ты полагаешь? — уточнил я.
— Я — да! Именно так я и полагаю! А ты разве нет?
— Я, право, не знаю, как-то не задумывался об этом, — пробормотал я.
— Тогда начинай задумываться прямо сейчас. Самое время.