Колек вышел из машины. Вряд ли это был самый подходящий момент для того, чтобы идти на поводу у собственного любопытства и пускаться в психологические изыскания, и все же он не смог удержаться и не взглянуть в лицо Имиру Джуме.
Он натолкнулся на абсолютную непроницаемость. Если не считать синеватых теней под глазами, с этого лица были раз и навсегда изгнаны все эмоции. Его спокойствие, холодность, суровость — были ли они маской или нет — являлись приметами личности, достойной находиться во главе державы куда большей, нежели Албания. Если и существовал человек, который был вправе распоряжаться атомным оружием, то это, конечно, был он. Ладно, хватит, подумал Колек. Сейчас не самый подходящий момент просить у него автограф.
За все двадцать пять лет своей профессиональной деятельности Старр ни разу не чувствовал себя в такой полной безопасности. Офицеры и унтер-офицеры образовали вокруг них стену, сделались преградой для своих же солдат: с автоматами на изготовку, они были готовы стрелять при малейшем неповиновении.
Единственным албанцем, чье лицо выражало беспокойство, был генерал Кочук. Багровая кожа, налитые кровью глаза, следы пены в уголках губ — он источал ненависть всеми своими порами. Это действует успокаивающе, сказал себе Старр с молчаливой улыбкой: видно, что хотя бы в одном из этих парней еще осталось что-то человеческое.
Высоко в небе, над долиной, кружили три орла или, быть может, грифа — было трудно отличить одних от других.
XXXII
7.05
Они стояли у входа в «борова», вокруг уложенного на землю атомного щита; электрические провода соединяли их с оружием, и вся конструкция наводила на мысль о каком-то чудовищном аппарате для переливания смерти. Их окружали две тысячи военных; высшее албанское командование казалось спаянным в неподвижности: плечи, эполеты, груди, медали, толстые шеи и невозмутимые, торжественные, строгие лица. Первомайский парад, подумал Старр, дожидаясь, пока Каплан освободится от проводов, после чего они оба вошли внутрь «борова». Согласно плану, «мозг» находился в конце туннеля с правой стороны. Впереди них шли китайские инженеры и два албанских офицера. Когда Старр очутился в туннеле, им овладела глубокая тоска, почти нестерпимое уныние; он выругался, разозлившись на самого себя, и попытался собраться с мыслями; их предупреждали о депрессивном воздействии отходов в месте дезинтеграции; он ожидал чего-то в этом роде, но не в такой степени; его охватила тревога, граничившая с отчаянием; ему пришлось полностью мобилизовать волю, чтобы вернуть себе самообладание. Он бросил взгляд на Каплана: тому тоже было паршиво; концентрация передового топлива вокруг них была ужасающей, она соответствовала примерно полуторагодичной посмертной производительности албанского народа: сто пятнадцать тысяч духо-единиц, то есть в десять раз больше, чем выработка ГУЛАГа за пятьдесят лет. Считалось, что если не прививать иммунитет в детстве и не поддерживать в дальнейшем, то воздействие такой концентрации на психику непереносимо. Он слышал ровное глухое биение топлива в каждой части системы.
В конце туннеля один из албанских офицеров открыл дверь.
Мэй сидела на табурете неподвижно и прямо. Она махнула рукой, не поворачивая головы.
— Hello, there![50] — сказала она им.
Матье стоял перед мольбертом с кистью в руке, и Старру потребовалось несколько секунд, чтобы убедиться, что он не стал жертвой очередной галлюцинации.
Матье писал икону.
Это был образ Мэй — наивный, неумелый, но трогательный в своей нежной неуклюжести. Вокруг головы — нимб, а над нимбом надпись кириллицей: СВЯТАЯ МЭЙ АЛБАНСКАЯ.
— Профессор Матье… — начал Каплан.
Матье отступил на шаг и с удовлетворением посмотрел на свое произведение.
— Это лучшее, что я сотворил в своей жизни, — сказал он. — Святая Мэй Албанская, Спасительница всех нас!
— Профессор Матье! — сделал еще одну попытку Каплан.
— Вы знаете, эти проклятые нимбы чертовски трудно писать, — продолжал Матье. — Казалось бы, пустяк, но… Погодите… Думаю, нужно добавить немного золота, вот здесь… Один штрих…
Она смотрела на него с такой любовью, что если бы любовь могла держать кисть, то получился бы шедевр, подумал Старр.
— Не шевелись, Мэй. Я должен придать нимбу еще немного блеска…
— Почему я не могу шевелиться? На мне нимба нет, так что какая разница, шевелюсь я или нет? А курить можно?
— Пока я работаю над твоим нимбом — нет. Постарайся мне немножко помочь.
— Профессор Матье! — взревел Каплан, выйдя из оцепенения. — Вы допустили ошибку!
Матье взглянул на молодого ученого, затем вновь обратил свой взгляд к иконе.
— Какую ошибку? Слишком много золота? Знаете ли, эта вещь должна распространять свет. А как бы вы стали писать нимб?
— Не могли бы вы хоть на несколько секунд перестать нас ненавидеть, профессор? — мягко спросил Старр. — Ладно, чего уж там, мы все жрем дерьмо. И вы уже не первый год по-всякому даете нам это понять. Но, оказывается, нельзя покончить с дерьмом, не покончив при этом и со всем остальным. Вы уничтожите не только дерьмо, но и красоту, профессор. Никаких больше икон. Никаких золотых нимбов. Никакой любви. В связи с этим довожу до вашего сведения, что мы связаны с гигантской кучей ядерного дерьма, и если какой-нибудь нервнобольной придурок нажмет на курок…
— Профессор Матье! — орал Каплан. — Вы допустили ошибку…
— Кто? Я? Нет. Никакой ошибки.
— Дезинтеграция духа повлечет за собой цепную реакцию!
На Матье это произвело впечатление.
— И вы проделали весь этот путь, чтобы процитировать мне слова Евангелия?
— Saint Mathieu[51], — сказала внезапно Мэй.
— ЧТО? — взорвался Каплан.
— Вы сейчас цитируете Евангелие от Матфея, — любезно пояснила ему Мэй.
Старру захотелось рассмеяться, но из горла вырвались лишь хриплые взвизги, и он умолк. Все они были одурманены этой концентрационной вселенной духа, сочившегося из каждого элемента системы, находились во власти галлюцинаций и мессианских настроений, против которых столько боролись в СССР, — это не вызывало сомнений. Однако нужно было выяснить, какую роль в этом играло передовое топливо, а какую — переработка, которой топливо подвергалось внутри каждой общественной модели — западной и «социалистической», внутри которой они сейчас находились.
— Вы совершили колоссальную ошибку, не достойную ученого вашего масштаба! — орал Каплан. — К счастью, мы вовремя вмешались! Иначе уже не осталось бы ничего из тех вещей, которые делают нас людьми.
У Матье был оскорбленный вид. Он бросил кисть.
— Послушайте, Каплан, а вы не могли бы перечислить хоть какие-нибудь вещи, «которые делают нас людьми»?
— Вот тут вы несправедливы, профессор, — дружелюбно вмешался Старр. — Вы же знаете: музеи, симфонии… В Лондоне за одну картину Мазаччо заплатили миллион долларов!
— Матье, я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать ваши метафоры! — взвыл Каплан.
— Именно это я и имею в виду, — резко парировал Матье. — Если это всего лишь метафоры, самое время спросить себя, что в нас осталось человеческого…
Вдруг они услышали вопль албанского офицера. Офицер показывал на дверь и захлебывался потоком слов.
Лицо Каплана приобрело землистый, трупный оттенок.
— Что он пытается нам сказать? — спросил Старр.
— Он говорит, чтобы мы поторапливались, — перевел Каплан. — Он не может гарантировать, что какой-нибудь неуравновешенный солдат…
Стар страшно удивился.
— Вы понимаете по-албански? С каких это пор?
— Мне не нужно понимать по-албански, чтобы…
Все операции по высвобождению духа были заранее расписаны по минутам — получалось двадцать пять минут. Но чего никто не мог рассчитать по минутам, так это на сколько еще хватит выдержки у солдат.
— Поторапливайтесь, господа, — сказал Старр. — Сообщите нам то, что считаете нужным, и покончим с этим. Там снаружи — бомба в двадцать мегатонн, которой может воспользоваться любой дурак.
Снаружи Литтл проверял по карте обратный маршрут. Если только не наткнуться на фанатика, который откажется подчиняться приказам, все должно пройти без осложнений. А сорок лет «образцового режима» сделали этот народ очень дисциплинированным. Литтл с удовлетворенным видом сложил карту. Можно говорить что угодно, но для успеха операции дисциплина важнее всего. Впервые с момента знакомства его люди видели, как он смеется.
У него возникла идея. Какая удача, что здесь оказался албанский диктатор. Приглаживая усы, Литтл с симпатией разглядывал маршала. Небольшая дополнительная страховка им совсем не помешает.
А в пятидесяти метрах от них стоял в «мерседесе» Колек. Он забрал автомат Калашникова у албанского офицера, и теперь чувствовал себя не столь одиноким. Сидевший сзади Имир Джума смотрел прямо перед собой. Полная безучастность. Лицо его выражало такую пустоту, что канадец ощутил, как у него по спине пробежали мурашки. Он очень рассчитывал на то, что не попадет живым в руки этого человека. Ему вспомнились изощренные пытки древней Турции. Вероятно, сказывалась усталость. Или культурный побочный эффект. Но когда Джума бросил несколько слов одному из офицеров, что стояли поблизости, Колек машинально направил автомат в грудь маршалу. Это было совершенно немотивированное движение — просто в присутствии этого грозного истукана у него возникла потребность как-то самоутвердиться.