В другой раз привел домой двух парней — только чтобы не оставаться одному. И случился скандал с криками и погоней, с вызовом в милицию. Парни — это было в мае — познакомились между собой незадолго до того, денег не имели, но ожидали, врали, особенно тот, что назвался омским экскаваторщиком. Не имея денег, тем не менее рвался в рестораны, уговаривал приятеля, обещая приключения... Его он и напоил — на его же появившиеся деньги — в ресторане «Нева», оставил расплачиваться, явился один и бежал, прихватив чемодан товарища, а с ним и новые кроссовки. Новых кроссовок было две пары. «Одну почему-то не взял... — удивлялся Сева. — Этот омский сразу был подозрителен: без паспорта, с одним военным билетом почему-то... Выгнать его не мог. Никакой он не экскаваторщик! Наверно, спекулянт».
— Дождешься! Тебя в один прекрасный день, а может быть, ночь, в собственной квартире пристукнут! — сказали Севе в милиции.
— Следователь тоже удивился: что бы это значило? Почему вторую пару кроссовок омский оставил?.. — последнее, что слышал от него о майских событиях в квартире.
Тогда, в прошлом январе... На следующий вечер после набега аварийщиков. Вспоминали набег, потрясение, жалчайшую правду, которая открылась в конце концов; но как-то было не до шуток. Хотя, натурально, струсили, истины не прозрели, фарсу надвигавшегося. На мои слова: «Истинно великие люди проходят незамеченными... Мысль, часто повторяемая индийскими философами и Северином Меламудом» — Сева откликнулся: пусть незамеченные, он согласен, но в чем — величие? В бескорыстии, думал я. О других говорить легко, и все сказанное кажется справедливым; о себе же — трудно. С недостойным увлечением, впрочем, совершенно искренне, я заговорил о том, что он мог бы прожить жизнь более содержательную, более богатую духовно. Ведь было многое дано! «Тебе был город дан в наследство...»
— Да, Сева, да! — говорил я. — Ты мог бы...
Он молчал. Молчание сгущалось. А потом его прорвало.
...— Стыдно, стыдно! — говорил Тацитов, сжавшись на своем стуле между столом и стенкой выгородки. — Годы проходили, а я так ничего и не сделал... Стыдно, стыдно!
Он темнел там, опустив голову, покачивал ею, не глядел на меня, а глядел перед собой. И проговаривал монотонно, серо, ужасающе просто:
— Стыдно, стыдно... Столько было возможностей! Прозябал.. Когда надо было действовать. Стыдно!
Он был трогателен: точно он, все познавший, умудренный прожитой жизнью, ошибками, судил, стыдил себя же самого — неменяющегося ленинградского мальчика. А мне сделалось отчего-то нехорошо. И исчезло куда-то желание продолжать разговор о другой жизни, более содержательной и более духовной.
..И вот в пятницу, ближе к 5 часам вечера, пришли с парадной лестницы все страхи января. История повторилась. Грянули звонки, и сразу же, что удивило, послышались звуки ломаемой двери. Представил явственно: нашей двери, с бакенбардами вылезшей из боковых щелей пеньковой подбивки...
Откуда-то, верно уж из другого мира, донеслось: «Христос сказал: «Я есмь дверь». И дверь теперь ломали.
Полуголый выбрался в коридор (а до того пришел уставший, ноги гудели, хотел полежать). Тацитов, отсыпавшийся после ночного дежурства, также казал в коридор странно изменившееся лицо, тут же и спрятался. Точно играл в прятки с какой-то темной и безжалостной силой.
Стоит начать восстанавливать картину и она оживает снова.
— Все равно откроешь... Хуже будет! — кричали ненавистно за дверью сквозь размолотую замочную скважину, и коридор почти зримо наполнялся чьей-то непонятной ненавистью, из мирного и знакомого он становился зоной страха, отчуждения — как когда-то!
Но кто же они? Новые аварийщики, то есть власть имеющие? Из беспорядочных, по-прежнему озлобленных криков тех, кто рвался в квартиру, вылущивалось одно: милиция!
Я сунулся было к Севе, который в эту минуту сидел у себя на койке, опухший с недосыпа, с черным отчаянием в глазах, и понял: бесполезно.
— Сломают дверь, — сказал ему, только чтобы что-то сказать: молчать сейчас было невозможно. — Надо открывать! Дверь не выдержит.
— Ну открой, только меня нет дома...
Его не было нигде, в этом сломленном существе — где ты, моя жалость? — ум отказывался признавать Тацитова. Но и сам я был на грани...
Пошел надевать рубашку, и словно кто-то рядом со мною шел в поисках могущей защитить рубашки, — сознание двоилось: мгновения отчетливо отсчитывали, и рос неумолимо счет: одно... другое... третье... На голое тело надернуть — иранскую коричневую, с короткими рукавами. Записные книжки скинуть в полиэтиленовую сумку. Все, что ли?
...четвертое... пятое... шестое...
Прежде чем открыть щеколду, дрогну, оглянусь: Сева огромными шагами устремлялся к повороту на кухню, мимо «Шидмайера»... И не успевал, конечно: рука моя уже сама собой открывала.
— Я не хозяин тут... — ровно сказал тому из двоих, кто был в милицейской форме; голос, кажется, не изменился. Но второй голос — во мне — тихо сказал: «Трус!»
Меня, однако, не слушали. Точно все знали наперед.
— Ты куда побежал? — крикнул милицейский мимо меня возбужденно. — Вон его спина!.. Хочет спрятаться!
Быстро шли, и молодой мужик в штатском готов был держать меня — в то время как своей воли, надо признать, у меня не было. Но я очнусь от беспамятства.
Пока же — меня спрашивали о чем-то... Кто и откуда? И — «Сей же момент паспорт!» Меня караулили — тот же штатский, поменьше ростом, послабей, пожалуй...
— Все документы показывай, все собери! — неистово кричали в кухне. Кому предназначались эти крики: Севе или мне?
И открылось следующее: Сева сидел боком на падающем стуле, но стул не падал; к Севе подступил милицейский и размахивал чем-то вроде ружейного шомпола — перед самым лицом. И лицо было несчастным.
— Ты почему не открывал? А? Ты убежать хотел? — Не передать было минуты.
Понятно стало, что это — участковый с каким-то пристебаем. Низко надвинута была на лоб фуражка, форменная летняя куртка оказалась без погон, что поначалу не воспринималось, при плотности его и видимой силе несколько хищный нос и очень светлые, немигающие глаза, говорившие одно: «Сила, сила же!..»
Пристебай ходил за мною следом и уносил на кухню, вслед за паспортом, трудовое соглашение — документ, подтверждавший, что я причастен к работе над историей старого демидовского завода на Урале. И демидовский завод меня спас, нежданно-негаданно что-то сделал с участковым.
Потом, когда попросил его назваться, — назвался так: Геннадий. Переспросил — и опять получил того же Геннадия. Странность, странность! Но она как бы не замечалась, ее отводила в сторону рука, густо поросшая светлым, точно стеклянным, волосом. Штатский, как и ожидалось, не имел имени вовсе и был тоже из милиции. Но это — потом, потом. А пока...
Двери — все до единой — открывались пинком, затворы и защелки, какие ни были, отлетали «с мясом». Спрашивалось у Севы:
— Куда ведет эта дверь?
И она, открывающаяся вовнутрь, казалось, замирала в ужасе. Сева же обычно не успевал ничего ответить — дверь выпинывалась.
— А эта? — И еще раз — пинком! — в поддающееся, старое, как все в этой квартире.
И беспричинная, как мне представлялось, словно остекленевшая в глазах, злоба.
Надо ли говорить, что квартира, подвергнутая насилию среди бела дня, потеряла лицо? Чудилось: ей стыдно. Ей стыдно и самое себя, и нас, ее беспомощных и временных жителей, и насильников, и никому — слышите! — нет никому прощения!..
И вот — мое трудовое соглашение с историей. Участковый прочитал его, мгновенный проблеск некоей стали — искоса взглядом полоснул. Я пояснил: консультирую дирекцию завода. «Консультант!» Этого было достаточно. Как-то заторопившись, он подал мне документы.
— К вам вопросов больше нет.
— А здесь я у товарища...
Он повторил:
— К вам... — он выделил это, подержал на весу... — вопросов нет. Живите сколько хотите!
Мне разрешалось жить! Щедрость была неслыханной, подразумевалась квартира, жизнь без поругания, но все равно. Оставалось выяснить: за чей счет — жизнь? Тацитова? И, словно нас с участковым кто-то приговорил к этому испытанию, мы посмотрели друг другу в глаза. Что ж, как я и предполагал: ни сочувствия, ни житейского участия... Но мысль, некая мысль, которую я у него тут же и уловил, — из непроизносимых, невычленяемых... Он, пожалуй, удивился, что я не отвел взгляда. Было так: выскользнуло удивление, наподобие радужного мыльного пузыря, и, опасно подрагивая, переливаясь, поплыло себе... Он понял: его больше не боялись.
И совсем перестал дышать пристебай штатский.
Потом парень этот бренчал на «Шидмайере», и звуки дико носились по квартире, он был в затруднении — молодая семья нуждалась в жилплощади; участковый Геннадий содействовал изо всех сил. Да, но как совместить нужду в жилплощади и погром в чужой квартире?
— Не кажется ли вам, что вы многое позволили себе?! Ворвались... ногами выбиваете двери...