Он высушен временем, но цепляется за жизнь, как лоза за решетку во дворе. По венам течет один концентрат – выдержанный, настоянный, словно старое вино.
– Папаху новую подарили, – он касается узловатыми пальцами курчавой папахи. – Это уже четвертая за всю жизнь, – говорит он, задрав голову, и смотрит на Наташу узкими ноздрями орлиного носа. – Первая папаха у меня была из горного барана. Мой был баран – сам застрелил. В шестнадцать лет бросал папаху в жену, ей двенадцать тогда было. Не выдержала, упала. В те времена обычай был – бросали в девушек папаху, если выдержит, можно брать в жены. В восемнадцать лет снова бросал, ей уже четырнадцать исполнилось. Не упала... Нет той уже папахи давно... – жалеет дед. – Эта – четвертая...
– А жена где? – спрашивает Наташа.
– Жена умерла в тот год, когда я сменил вторую папаху на третью, – говорит он и скребет сухой ладонью мальчика по голове.
– Дед, ордена надень, пусть тебя в них сфотографируют, – говорит женщина лет пятидесяти, входя в комнату с подносом. – Он в Великой Отечественной воевал, – она расставляет чашки с чаем на столе, одну деду, другую – Наташе.
Дед закрывает священную книгу, бережно заворачивает ее в кусок зеленого полотна, отодвигает на край стола. Чай пьет, шумно втягивая, раскалывая зубами кусочек сахара. Значит, крепкие еще зубы. Смотрит куда-то за окно. Вечереет. Поднимается ветер. Солнце было, но теперь скрылось. Глаза деда посажены глубоко, закатились в глазницы, спрятались, Наташе взглядом их не достать, даже цвета не разглядеть.
– Не хочу! – вдруг громко говорит дед. – Выкинь эти медали! Больше они мне не нужны!
На кухне внучка деда Муслима чистит картошку. Серая просторная юбка, седые волосы под темным платком. Из окна на них смотрит серый конец дня. Наташа прицеливается. Ни солнца, ни света, ни объема. Снимок выходит легким, болтается в воздухе, будто серый лист бумаги, подхваченный ветром. А ей нужен гвоздь, чтобы прибить снимок к земле.
Женщина кладет на стол красный скрюченный перец. День преображается. По самому его центру пульсирует маленькое красное пятно, притягивает к себе взгляд. Снимок перестает быть скучным и ровным, он выпячивается перцем, принимает остроту. Он прибит, ветром его не сдуть.
В Наташиной весовой гамме красный цвет считался тяжелым. А то, что каждый цвет имеет свой вес и даже вкус, для нее было несомненным. Этими наблюдениями она с другими фотографами не делилась, боялась, станут смеяться. Но разве все не сходились во мнении, что цветной снимок сделать сложней, чем черно-белый, потому что цвет может отвлечь от композиции? Об этом говорил еще дядя Вова в Самаре. Взять, к примеру, российский флаг – бело-сине-красный, общим весом в килограмм шестьсот граммов. По весовой гамме он идеален – флаг Российской Федерации. Белая верхняя полоска – легкая, воздушная, никакая, весит всего сто граммов. Средняя синяя – водяная, потяжелей, граммов пятьсот. И красная, нижняя – тяжелая, тянет на килограмм или около того. Она легко выдержит легкий белый и не веский синий. Не согнется, а поставь ее сверху, задавила бы собой цвета, неспособные сопротивляться.
Красный цвет – сильный. Любовь к нему Наташа унаследовала от бабушки мордовки. Та носила ярко-красную длинную юбку и занавешивала окна красными занавесками. Она научила Наташу трем мордовским словам: авай, тетяй, кши – мама, папа, хлеб. Все три для нее были красными.
Читала она в детстве книгу, названия ее, конечно, не помнила, про актрису, которая, играя на сцене роль, вдруг вынула – из рукава, из кармана? – пунцовый платок и заставила всех зрителей смотреть на него, только на него. А по сюжету вынуть такой платок было все равно, что сейчас водрузить над крышей комендатуры Ведено российский флаг. Актриса эта, Джулия, взмахнула платком, помолчала, а цвет все сделал за нее – перевесил, задавил серые декорации и легкую соперницу. Одним движением руки она крепко прибила к сцене свой успех. В фотографии Наташа тоже часто пользовалась «красным» приемом.
Калоши стояли в ряд, – дети, внуки, правнуки – все собрались в одном доме. Одна семья – большая, ветвистая, родственников не сосчитать, а все – близкие друг другу люди. И когда что-то случится с одним, то все – в больших и маленьких калошах – будут за него, а он один будет за всех. Чеченские семьи большие, каждый род – сцепление семей, словно ковер, который никогда не снимают со станка. Из года в год на него кладутся новые и новые ряды ниток, крепко повязанных между собой. Начало ковра давно стерлось, нитки истлели, но род помнит старый узор и повторяет его из раза в раз. Этот ковер не распутать, не расплести, только саблей разрубить на кусочки.
Наташа, как и любой военный репортер, сначала искала закрытые пространства – детдома и дома престарелых. Съемка в них – удар войне под дых, самый жестокий срез с нее, ведь кадры оттуда не просто кричат, а вопят голосами детей и стариков. И эти вопли брошенных и лишенных, обычно не долетающие до нас из-за высокого забора, теперь, когда по ту его сторону война, могут быть далеко услышаны – и на самом верху, и в самом низу. Но в Чечне не было закрытых пространств. Род не бросал своих детей и стариков, а потому с одного конца был силен мудростью старых, с другой – верой в то, что полотно ковра не прервется. Наташа завидовала чеченцам – у нее под ногами никогда не было такой жесткой, но крепкой основы.
Она прошла мимо крепости – не убежит. Неужели и сегодня не подарит ей ни одного кадра? «Сними меня, – как будто позвала ее крепость. – Пока не рассыпалась до основания, а камни мои не разобрали по домам – все до одного. Пока в тени моей можно отдохнуть, посидеть на высоком валуне – всегда горячем и всегда холодном, поплакать, глядя на верхушки гор, взявшие меня в кольцо, или посмеяться, услышать мох на моих камнях, который шепотом расскажет, что все проходит и даже камни не вечны».
Наташа замедлила шаг. Постояла у крепости.
– Пленки у меня мало, – сказала она. – А в другой раз сниму.
Ее интересовали другие каменные останки – на кадре кричащие. А эти – разрушенные временем – давно потеряли голос и могли говорить лишь тихим шепотом. На шепот у нее не было пленки.
Она прошла еще немного, и день подложил ей под ноги камень – плоский булыжник. Наташа споткнулась, выругалась тихо, почти про себя, чтоб никто не услышал – в Чечне женщины не произносят таких слов. Большой палец на ноге заныл, напоминая, как вот точно так же она споткнулась о камень в маленьком испанском городке Сан-Бой год назад. Ровно год назад. Мари-Карман приложила к ее пальцу лед, а когда боль успокоилась, они пошли в соседнее кафе и просидели в нем до утра, отмечая Наташино тридцатилетие. Сегодня напомнило о себе. Сегодня – ее день рождения. Как она могла это забыть?
Говоря по правде, вдали от дома и от друзей, на чужой территории она не ждала подарков от этого дня, округляющего еще один годовой цикл и становящегося точкой отсчета нового. Их было столько в прошлом году – подарков, вина и тостов на испанском. Наташа тогда ни слова не поняла, но интонации были приятными. Всего этого с лихвой могло хватить на оба года – тот и этот. В этом подарком могли стать только хорошие кадры.
Но что могло стать хорошим кадром в Ведено, исхоженном вдоль и поперек? За советом она пришла в офис газеты местного происхождения – «Ичкерия».
Главный редактор «Ичкерии» рылся в бумагах. Бросил на Наташу недружелюбный взгляд. Как ни зайдешь к сотрудникам местной прессы, вечно шуршат бумагой, строят из нее многоэтажные стопки, перекидывают бумажные мостики с одной до другой, роются в папках, теряя, находя и тут же снова теряя. Бумажные черви.
– Зачем пожаловали?
Его тон был строг. Наташа старалась избегать чеченцев сурового типа. Неулыбчивых, всегда чуточку уже обиженных, не подпускающих к себе на расстояние двух вытянутых рук, чтящих правила, ими самими ужесточенные, бледнеющих от фамильярности. Таким был Аслан Масхадов и главный редактор местной газеты «Ичкерия».
– Хотела что-нибудь поснимать, а что – не найду, – она делала вид, будто ее не расстроил холодный прием. – Подумала, может, вы знаете, вы ведь – главный редактор, должны быть в курсе всего...
– Зачем вам снимать?
– Для журнала.
– Или для ФСБ? – Он собрал листы в стопку, подровнял ладонью ее бока и положил в папку.
– И вы туда же...
– Что вы говорите?
– Говорю, у меня нет справки о том, что я не из ФСБ, и нет справки о том, что я из ФСБ...
Она почувствовала усталость. Она больше не могла и не хотела оправдываться перед людьми, которые желали вывести ее на чистую воду. Устала слушать и устала говорить. Фотографу тяжело работать, когда ему постоянно приходится говорить одно и то же. Оправдываться. Убеждать, потому что все разговоры сводятся к одному: «Ты, фээсбэшница, что здесь вынюхиваешь?»
– Что вы здесь вынюхиваете? – завязал веревочки на папке.
– Хотите, я вам анекдот расскажу? ...Сидит дедушка Ленин, чай пьет, заваренный из морковки. Подходит Дзержинский: «Что это вы, Владимир Ильич, сахарок-то вприкусочку едите. Размешали бы в чае, экономней будет». А дедушка Ленин ему отвечает: «Так больше не размешивается, товарищ Дзержинский»...