– Только ты покамест помалкивай.
Большое дело с утра начинать надо. Степанка с матерью выехали еще до света.
– Проситесь в коммуну. Чего смотреть-то нам, – наказывала Серафима, Саввина жена. – Это им смотреть нас надо: им же работники нужны.
Лошаденки у Федоровны ледащие, косматые. Гривы скатались. Сбруя чинитая-перечинитая. Телега скрипучая.
День выдался жаркий. Белесое небо нависло над степью. Воздух не движется, застыл, отяжелел. Лето пришло.
Перевалив хребет, пыльная дорога пошла вдоль узкой речонки, потом вдоль хребта, на уклонах которого кой-где грудились низкорослые березки и осины.
Мать догадалась захватить с собой литовку. Остановившись около прогретой солнцем речки, накосила зеленой травы, и теперь в телеге удобно лежать. Сырая трава холодит, пряно и горько пахнет. Степанка иногда спрыгивает с телеги и, сорвав веселый цветок, возвращается на место.
– Это девки любят цветы, – только и скажет мать.
Лошадей и тех разморило жарой. Они терпеливо мотают головами, идут лениво, полузакрыв глаза, вздрагивают кожей, отгоняя остервеневших паутов.
Над дальней сопкой, как вражеский дозор, появилось темное облачко. Оно осторожно выглянуло из-за вершины и, не заметив ничего опасного, стало расти. А за ним плотно, напирая друг на друга и на ходу разворачиваясь в лаву, поползли тучи. Они быстро закрыли полнеба.
Дохнуло горячим ветром. По придорожной траве, редким кустикам прошла дрожь. Вот тучи прочертила белая и стремительная полоса, и там, наверху, среди клубящейся кутерьмы, кто-то ударил по пустой железной бочке и, наклонившись над бочкой, захохотал.
– Сворачивай скорей с дороги, – велела мать. Она часто крестилась, шептала молитву. – Останавливай.
Степанка знает: нельзя в грозу по дороге ездить. Опасно. Мать рассказывала. В грозу по дорогам Бог гоняет черта. Боится черт огненных стрел. Увидит человека, спрячется за него. Дескать, жалко будет Богу убивать Своего раба. Конечно, Богу жалко Своего раба жизни лишать, но Он так говорит черту: «Не пощажу Я человека. И тебя вместе с ним. Только Я этому человеку все грехи отпущу».
Хлынул дождь, и крапивные мешки, наброшенные на плечи, быстро промокли насквозь. Вода холодными струйками бежала за ворот. Одежонка – хоть выжимай. Временами небо рушилось, заполняя долины и распадки тяжелым грохотом.
Но гроза так же быстро прошла, как и началась. Опять выглянуло солнце, но уже не было той давящей духоты. Даже косматые лошаденки и те пошли веселее. Засверкала водой и солнцем трава, вылезли на песчаные бутаны любопытные тарбаганы, запищали в траве птицы.
Гроза ворчала где-то далеко на востоке и была уже совсем нестрашной. Одежда быстро высохла, и Степанке снова стало весело. Перевалили еще один хребет и сверху увидели коммунарскую усадьбу: землянки, амбары, скотные дворы.
Перед въездом в коммуну Стрельниковых встретила разномастная свора собак. С громким лаем они кидались к лошадиным мордам, крутились возле колес, и Степанке с матерью пришлось подобрать ноги.
– Куда такую прорву собак держат? – вслух удивилась мать. – Сколько еды-то им надо.
Собаки не давали сойти с телеги. Во дворе было безлюдно, и лишь стайка ребятишек, увидев приезжих, бежала от ручья.
Из землянки выскочил Северька, накинулся на собак.
– Цыц вы, бешеные! Пошли!
Собаки быстро успокоились и, поскучнев, разбрелись по углам, легли в тень.
Северька цвел улыбкой, тормошил Степанку:
– Надумали? Молодцы.
В открытую дверь землянки выглянула Костишна.
– Зови людей в избу.
– Собак вы теперь не бойтесь, – успокоил приезжих Северька. – Это они только вначале кидаются. Идите, вон вас зовут. Я коней распрягу.
Костишна пошла навстречу свояченице, раскинув руки. У Федоровны на глазах слезы: сродственники, так они и есть сродственники. Вон как обрадовались.
Федоровна осторожно переступила порог, увидев в переднем углу иконы, радостно перекрестилась.
– А говорят, в коммуне молиться не велят.
– Это какой же срамник так говорит? – воинственно всполошилась Костишна. – Много же народу бессовестного.
Землянка гостье нравится: бедная, но чистая. Посредине стоит вкопанный в землю большой стол. С потолка на шнуре свешивается керосиновая лампа. Нары отгорожены ситцевыми занавесками. Вдоль стены – грубые лавки.
– Не холодно зимовать тут?
– Не зимовали еще. Откуда ему, холоду-то, быть? Печь эвон какая.
Степанка хмурится: не то мать спрашивает. Примут их или нет – вот про что говорить надо.
– Ты иди на улку, погуляй, – посылает Степанку мать. – Признакомься.
Но Костишна остановила:
– Чай сейчас пить будем. С дороги никак.
Хозяйка поставила на стол горку темных шанег, сваренные вкрутую яйца, миску сливок.
– Нет у нас пока белой муки, – извинилась за бедность Костишна. – И до нового хлеба еще далеко.
Муки в коммуне, можно сказать, уже совсем не было. Ни белой, ни черной. Но Костишна все шаньги на стол поставила, все, какие были в землянке. Свои на старых сухарях перебьются. А перед гостями нельзя себя уронить.
– Народ-то где у вас? – спрашивает свояченица.
– Да работы-то у нас сколько. Непочатый край. Тут покос вплоть подошел. Сколь ден до Петрова дня осталось? Оглянуться не успеешь. Северька на час только с поля прибежал.
Не допив первый стакан, хозяйка вдруг отодвинула его, скривила лицо.
– Опять зуб, – заохала Костишна. – Уж так времем болит – спасу нет. Чего только не делала: и курила табак с сухим навозом, и солью полоскала.
– У нас в поселке, сама знаешь, бабушка Вера хорошо зубы заговаривает, – Федоровна жалостливо смотрит на родственницу.
– Так и токает, так и рвет…
– Какой зуб болит-то?
Костишна открыла рот, ткнула пальцем. Федоровна вытерла руки о запон, потерла зуб.
– Этот, что ли?
– Этот, – охнула родственница.
– Степанка, ссучи-ка постигонку. Коноплю я вижу, эвон, за трубой. Без кострики только сделай.
Костишна раскачивалась, тихо подвывала.
– Потерпи, милая. Сейчас мы его тебе вырвем.
Степанка закатал штанину, сучил на голой ноге толстую конопляную нитку. Когда постигонка была готова, Федоровна решительно подошла к больной.
– Открой рот, милая.
Федоровна петлей закрепила бечевку на больном зубе.
– Степанка! – позвала она сына. – Иди сюда. У тебя силы поболе моего. Дерни, да посильней.
– Крепче дергай, – прошепелявила Костишна. Из угла рта у нее стекает тоненькая струйка слюны, падает на юбку. Глаза больные, испуганные.
– Позвать мужиков, мам? – Степанка и сам боится.
– Дергай, – хмурится мать.
Степанка уперся левой рукой тетке в лоб, на правую намотал бечевку. Выдохнул воздух и, закрыв глаза, рванул.
– Йох! – взвизгнула Костишна и стала шарить вокруг себя руками. На ее губах появилась кровь.
Степанка боязливо отскочил в угол и только тогда увидел на конце крепкой вязки желтый раздвоенный зуб.
– Чуть голову мне не оторвал, – плача и улыбаясь, запричитала тетка. – Я думала, санки вылетят.
Домой мать возвращалась довольная. Степанка это чувствовал.
– Ничего, – говорила она, – и там жить можно. Народ приветливый, работящий. И я им при случае пригожусь, полечить кого надо.
Степанка тоже доволен.
Через несколько дней Федоровна уложила в телегу немудрящее свое барахлишко. Перед тем как покинуть дом, долго стояла на коленях, крестилась на пустой угол – иконы уже лежали в сундуке, – била поклоны. Потом старыми досками, крест-накрест, заколотила окна, на низкую дверь повесила большой замок. Прикрыла развалившиеся скрипучие ворота, замотала калитку проволокой.
– Вернуться хочешь? – спросили из толпы провожающих.
– Куда там, – махнула рукой Федоровна. – За гриву не удержался, за хвост не цепляйся.
Потом она повернулась к провожающим, вытерла слезы концом фартука, низко поклонилась.
– Простите, люди добрые, если кому чем не угодила. Осуждаете меня за коммуну. Ну да бог с вами.
Уже поднимаясь на перевал, мать последний раз оглянулась на дом, на черемуховый куст, стоящий в палисаднике. И долго еще ее лицо оставалось тоскливым.
– Э, мать, не скучай. В новую жизнь едешь. Не пропадешь, – сказал выделенный в провожатые Леха Тумашев и, засвистев, щелкнул кнутом.
IX
В первую свою весну коммуна посеяла хлеб на старых клочках, около поселка. С такой работой всем миром в несколько дней управились. Те поля на будущий год решили бросить и уже нынче поднимать целину в своей пади.
На эту работу назначили целую бригаду. Подобрали парней да мужиков покрепче: Северьку, Леху Тумашева, Григория Эпова. Старшим поставили Митрия Темникова.
Митрию к сорока годам. Мужик бравый, отчаянный. Северьке он нравится. Военную службу провел на стыке маньчжуро-монгольской и русской границ. В девятьсот пятом отозвали их полк с границы и направили в Читу, на защиту веры, царя и Отечества от бунтовщиков. Летели по Чите казачьи кони, свистели нагайки, как тараканы, разбегались с тесных и кривых улиц людишки. Но были и другие: те, что перегораживали улицу телегами и мешками с песком и оттуда стреляли, кидали тяжелые булыжники в них, в защитников царя. Помнит, ухнула такая булыжина по фуражке с желтым околышем казака, что скакал рядом с Митрием, и запрокинулся казак, остался конь без хозяина.