В Нижнем храме еще и алтарная преграда жива, и праздничный чин на месте поздней итальянской руки — хоть завтра служи. Но в разрезе окон уже чудится Восток, шамаханская раскосость — жили-то рядом. Только кресты в «наличниках» византийски чисты, не то споря с мавританским рисунком окон, не то говоря: обнимемся, мы одной земли.
Поднимаюсь на первый, еще не рухнувший этаж колокольни и вздрагиваю — так мертв этот открывающийся сверху термитник. Смерть проточила пустые окна и двери в стройном порядке и зачем-то бросила этот труд посередине. Подлинно — заповедник человеческого нетерпения, как, слава Богу, понимают его сами турки. Правда, понимают уже вполне в нынешнем духе, делая из него туристическую приманку — магазины и ресторанчики заманивают греческими именами и учатся мифологии, но вместе и понимая, что такой способ решения политических проблем не к чести человеческой истории.
А мы оглядываемся, выезжая, на городские часы, остановленные в час исхода, и молимся, чтобы этот «замерший город» так и остался заповедником, а не примером для решения сегодняшних проблем так часто вспоминаемых нами в эти поездки Палестины и Косова, Осетии и Абхазии, Израиля и Ливана…
Со смущением вижу сейчас, когда пишу эти строки, что ни разу не вспомнил, что и это митрополия св. Николая и он вполне мог быть здесь в начальные христианские дни этого города. Так все далеко от него — «звезды незаходимой», как зовет его одна из никольских служб. И вспоминаю об этом только уже по дороге на остров Святого Николая, куда мы торопимся, чтобы уврачевать сердце, отойти от увиденного.
Дорога в чудных пиниях и каком-то «шишкинском» свете долго карабкается наверх и спускается с перевала, показывая на несчетных поворотах то снежные вершины обступающих гор, то синенький платочек моря, то пропасть неба, в котором на минуту чувствуешь себя летящим. Пока не выкатываешься к малой бухте прекрасного залива, в котором и покоится цель нашего приезда — остров Святого Николая.
Я смотрю на фотографию, сделанную в тот день, и не могу наглядеться. Длинные лодки готовятся выйти в море. Живописные люди что-то носят с берета и на берег. Бочки, тюки, корзины. Алые рубахи, пестрые жилеты, непременные флаги страны на мачтах, яркая зелень кустов и сосен, как на итальянских картинах Сильвестра Щедрина. Эдакая бархатная туфля — остров за мысом на фоне синеющих гор, где на вершине ноготком чертится апсида церкви. Что-то из раскрашенных гравюр XVIII века с контрабандистами, горячей речью, воздухом опасности и запретной свободы. Будто наткнулся на иллюстрацию из каких-нибудь пожелтевших за столетие мемуаров. Так подлинна, длительна, недвижна эта жизнь из столетия в столетие.
Скоро наш неизменный хранитель в этой поездке — нянька, путеводитель и гид Нихат — сторговал для нас лодку (как и следовало в этом «недвижном» мире, по мобильному телефону), и мы поспешили к острову. Я поставил икону Святителя, с которой не расставался все дни, в нос лодки под ветер и брызги — ведь это были его воды, его море, которое он знал во всех состояниях. И мы все улыбались. И конечно, на безлюдном острове с малым причалом и какой-то хозяйственной хижиной к нам уже летели наперебой рыжие кошки всех оттенков, чтобы проводить первые несколько метров и отхлынуть, видя, что с нас нечего взять.
Говорят, Святитель жил здесь некоторое время. И благословил это место уединения, хотя благ тут никаких. Остров едва ли в километр длиной. Камень, неизменный терновник, одичавшие оливы. Ни воды, ни леса. Тропа круто стремится к вершине, и скоро нас встречает первая, наполовину, как почти всегда здесь, иссеченная в скале церковь V века. Конечно, безымянная — первая и все. А там, повыше, и вторая с роскошной чашей одной сохранившейся апсиды, которая без опоры стен, кажется, гудит, как парус. Три прекрасной формы окна утверждают единство и неслиянность Троицы, напоминая, что споры вокруг этой непостижимой разумением неслитной нераздельности шли не на одних вселенских соборах. И по таким скитам, на стадионах и ипподромах, часто оканчиваясь кулаками, потому что вера была не благочестивым понятием, а делом прямого личного спасения, и тут уж было не до дипломатии. Крест прорезан в вершине апсиды, как знамя исповедания, и небо в нем бездоннее и синее, чем остальной свод. И почему-то на минуту кажется, что здесь и не было никаких стен. Или землетрясения и время сами отряхнули их, чтобы и это море, и горы вокруг, и малые села рыбаков там, на материке, и путники, и дороги вошли под парус апсиды для общей молитвы. И не надо возгревать воображения, чтобы, встав перед утраченным престолом и еще живым горним местом, услышать эту молитву вод, лесов и небес и понять, что она никогда не переставала здесь все пятнадцать веков.
Я ставлю Николу на верхнюю ступень синхронома, зажигаю свечу перед ним, и она не гаснет на открытом всем ветрам месте, потому что апсида бережно обнимает ее и образ, как мы, когда прикрываем свечу чашей ладони.
А еще через сто метров — третья, самая верхняя здесь церковь. Дотошные японцы, которые ведут здесь раскопки, сосчитали, что она находится на 99-м метре над уровнем моря (поневоле вздохнешь, что неисчерпаемую Турцию копают все, но не русские археологи). У этой, напротив, все стены, кроме восточной, целы. Она открывается сверху (иначе к ней не подойдешь) с праздником мозаичных полов, мрамором амвона, ясным местом престола в охране колонн, от которых остались одни базы, и упругим луком горнего места. Остров за ней опускается, и она плывет в небо. Здесь апсида мешала бы открытому полету. Свечу и Николу ограждают стены. Пламени почти не видно на горячем солнце, зато икона сияет драгоценным камнем, откликаясь мрамору и мозаикам. Это церковь VII века. Глядя сейчас, как радостно светит Никола под родным солнцем, я думаю, как затруднена была бы наша молитва и как холодна и умозрительна без этого живого диалога со святыми, Спасителем, Девой Марией и как хорошо, что мы приняли христианство уже в торжестве и победе иконы. Малым эхом этой победы и горит сейчас наш Никола на палубе летящего в небо храма. Не зря же в мозаике пола первым твоему невежественному в греческом языке глазу бросается слово «Николао». Потому, верно, и остров его имени — по этой красавице церкви, начавшейся еще при Юстиниане Великом, который хотел бы сделать церковью весь мир, чтобы в нем звучало сочиненное им и по сей день победное и прекрасное песнопение литургии оглашенных «Единородный Сыне». Церковь рождена одной любовью к Святителю, потому что другого строительного материала тут нет. Не из чего было сложить это чудо благодарности и поклонения.
Кто-то из отцов-основателей и великих клириков и лег здесь, под полом, что обнаруживают две малые гробницы, точнее, два тесных склепа, выбитых в скале. Они и там, за второй церковью, таковы же — бедные ладьи, перевозящие через Лету, — пустые, залитые дождевой водой и давно используемые под поильни для скота. Здесь знали временность смерти и ложились без пышности, не тщась унести с собою земное. И может быть, как на нынешнем Афоне, и ложились по нетлении брата в одну и ту же могилу — нет здесь лишней земли и могила в камне трудна.
Поместится на острове за церковью Св. Николая еще малая часовня и через долгий каменный коридор в мерно идущих аркадах, согласивших в себе легкость и мощь, — последняя церковь, чтобы оборваться над морем гранариумом и цистерной.
Как же тесна и напряжена была жизнь этого крошечного, скорее всего монашеского, государства, которое без противоречий можно удержать только любовью и молитвой! Как высока и серьезна, как честна и тверда перед Богом! Беден и мал остров, но было, значит, кому молиться в этих четырех храмах, возделывать на голом камне сад и потом ложиться в этот камень со спокойной верой в восстание.
Не знаю, почему я думаю здесь о только утром оставленном мертвом Кармелисосе — заповеднике нетерпения. И там и тут руины, но те мертвы, а эти животворящи. И вертится в памяти смешная северная присказка «От Холмогор до Колы тридцать три Николы». Эти наши тридцать три пошли от здешних четырех, как сам Никола от этих горных снегов ушел к нашим долгим равнинным разделить страдание с самыми «труждающимися и обремененными», как он навык «сущих в бедах предваряти».