А со скамей театра город, когда не видишь кустарника и камышей, еще кажется велик и слепит под солнцем мрамором руин и торопится напомнить, что он святилище Аполлона, что он не забыл теней Александра Македонского и Птолемея Филадельфа, который, пленившись красотой города, торопился назвать его именем своей жены Арсинои. Любили императоры дарить чужое своим возлюбленным. Этот подносит город. Антоний дарит своей, как с веселым хохотом открыли недавно археологи, беззубой Клеопатре Пергамскую библиотеку. Роскошна и страшна в пороке и тлении (даже при благородстве побуждений) была эта сверкающая жизнь, собиравшаяся стать вечной. Тем чудеснее, что в этом мире, где, по словам умных родителей Николая, «живя среди смолы, нельзя было не запачкаться», вырос этот святой мальчик, юноша без пятна, пресвитер, спасающий от почти неизбежного здесь бесчестия трех дочерей обнищавшего старика.
Крест и полумесяц
В Каше, древнем Антифелосе, наша церковь ушла под мечеть, еще сохраняя план. Так что, несмотря на минарет, перемену окон и купола, ее еще вполне можно узнать и, перекрестившись, поклониться ее прежней жизни. Как некогда кланялись мы мечети в Дидиме, где эта малая церковь, не страшась, вставала рядом с храмом Аполлоновым такого размаха, что хоть глаза закрывай, чтобы не задавил. Как кланялся Св. Софии под крик муэдзина с ее минарета отец Сергий Булгаков. Он звал это преемство «местоблюстительством». Ладно, пусть будет так. Возможно, церкви в итоге лучше расслышат голоса друг друга.
Говорят, при тихой погоде в Антифелосе, если сесть в древнем театре, глядящем на греческий остров с городком Кастелоризо, можно услышать, как тамошние колокола сзывают православных к вечерне. И, значит, там отзывается напоминание муэдзина о намазе. Нам очень хотелось услышать этот диалог, понять, как живет сердце, что оно распознает в этом взаимном привете. Вопрос? Противостояние? Но вечер выпал ветреный — не понять. А чтобы сердце не размягчалось и не обманывало себя возможностью не мешающей друг другу молитвы соседних народов, пока мы говорили об этом, вошел на рейд и встал между греческим островом и Антифелосом серый военный корабль — такой враждебный белизне гриновского города, синеющей тишине острова и ясности вечереющего неба. Мы договорили, и он ушел, словно только для того и вставал, чтобы мы не забывали, что между колоколом и муэдзином стоит не Бог, а сила, присматривающая за тем, чтобы однажды они не запели вместе. Потому что тогда силе не останется в мире места, которого она так просто не отдаст.
Вечером Нихат, не слышавший нашего разговора, вдруг пересказал какой-то сериал здешнего телевидения, в котором на похожий остров одновременно приезжали имам и священник в мусульманский и греческий кварталы и служили своим общинам, не ссорясь, пока у них не выросли дети и не полюбили друг друга. И старики должны были рассказать им и друг другу о своей вере. И священник вырезал из бумаги крест, как корабль и якорь спасения, и положил его перед имамом, а тот собрал обрезки бумаги и сложил из них слово «аллах». Наш молодой мусульманский друг не вывел из своего рассказа никакой морали, ему только хотелось зачем-то сообщить это нам. И мы обняли его.
А на другой день, пока собирались, я успел пройти по городу, взглянуть на чудную старую ликийскую гробницу в центре города, которую обнимал двухсотлетний платан, переживший, судя по ранам, не меньше, чем гробница за тысячелетия, и уже неотделимый от нее. И вдруг увидел в тимпане гробницы ясно читаемое «Благовещение» — крылатого юношу и сидящую Деву (а гробница-то третьего тысячелетия до Рождества Христова) и в который раз за все поездки понял, как надо быть осмотрительным в заключениях, в особенности о разбитых камнях, утративших контексты (а здесь таких половина). Нашел бы обломок тимпана подле других руин и чего только не надумал.
Конечно, помчался показывать «открытие» своим спутникам. Спустившись к порту, нам захотелось попасть на остров, чтобы увидеть тамошние церкви. И оказалось, что именно в этот день и возможно: группа англичан отправлялась туда на три часа, к ним мы тотчас и примкнули, чтобы побыть греками и православными.
И уже через час хода под неожиданно холодным от воды среди жаркого дня ветром входили в покойную, замечательно уютную бухту, которую городок обступил с какой-то венецианской любовью к диалогу воды и камня. И капитан уже спускал на мачте турецкий флаг, чтобы на три часа поднять греческий с вписанным в него крестом, который сразу откликнется кресту флага на акрополе и крестам там и там радостно сбегающихся под взгляд церквей.
Но что такое три часа? Мы метались от церкви к церкви — закрыта, закрыта, закрыта. И не сегодня, а давно и непоправимо. Оказалось, что после войны уставший от бомбежек, тесноты и опасности город снялся и тоже перебрался поближе к родному континенту. А тут из двух десятков тысяч населения осталось триста, которые и берегут это, наверное, только летом нарядное местечко, удивительно отличное от своего турецкого соседа (всего-то расстояния километра три-четыре) каждым камнем, архитектурой, ритмом, воздухом и речью. Хотя, как мы потом увидим в музее, остров тоже принадлежал Ликии.
Жители рыбачат, ловят крабов, торгуются с частыми турецкими или редкими, как сейчас, английскими и русскими туристами. И, слава Богу, церкви, наконец, с именами — Константина и Елены (с их образом над входом, хотя тут давно какое-то представительство), св. Пантелеймона и, конечно, Николы. И лодки у причалов — те же «Николы» и «св. Георгии». И на главном храме Девы Марии на набережной с тайной провинциальной оглядкой в архитектуре на венецианского Св. Марка — византийский флаг рядом с греческим напоминает о былом величии: грозные орлы по золоту поля, убедившиеся, что смотреть в разные стороны значит однажды потерять единое тело. Собор тоже необратимо закрыт, и, уже отчаявшись увидеть островок живой веры, мы натолкнулись в тесной, сбегавшей к набережной улочке на малую не часовню даже, а бедный, хоть и просторный киот на каменном «аналое», за стеклом которого горели две лампады и стояли с уличной простотой без всякого порядка, словно на минуту остановившись в нечаянной встрече, Спаситель и Дева Мария, Федор Тирон и св. Пантелеймон, св. Екатерина и Иоанн Предтеча. И бедно писанные, и печатные. И было в этом киоте что-то старинно родное, деревенское, забытое, из поры, когда православие было «незаметно», ибо естественно и повседневно.
Мы поставили Николу на минуту побыть в доме родной веры после стольких скитаний по печальным местам забвения и помолились с ним о милой Греции, о нашем далеком доме, о себе самих, чтобы Господь вразумил нас, о его Патаре и Мирах, чтобы они были памятливее. И о том, чтобы военные корабли не вставали между мечетью и храмом и между сердцем и сердцем. И насилу успели на свой корабль, где капитан уже готовил к подъему турецкий флаг, а англичане весело попивали греческое вино и с вожделением поглядывали на купленную здесь свинину (найди-ка ее в Турции), предчувствуя, как они управятся с ней по возвращении в Антифелос. Все-таки все мы немного дети…
Мы еще успеем в этот день в не раз навещаемую прежде Симену. Прошлый раз мы только и видели здесь крепость на горе и затонувшую Кекову — город, ушедший с землетрясением в море (по гневному слову отца Валентина — за исповедание язычества). А теперь вдруг совсем рядом с причалом, где мы высаживались тогда, в первый раз отправляясь в Патару, — родная христианская церковь. Она явилась неожиданно, когда тот же мэр, что убирал в Мирах нашего Святителя, снес здесь какой-то незаконный отель. И она вышла на свет с чудом таившихся в саду апсиды и алтаря, с уже едва проступающими камнями стен и сразу переменила мир вокруг. Ее хотелось тотчас обласкать, очистить от земли, утвердить, не дать скрыться снова. И мы под взглядом Святителя возились на этом нечаянном субботнике и ликовали, словно открыли эту церковь сами. И только тут я как-то разом вдруг увидел весь ряд этих алтарных апсид, которые открывались нам день за днем на острове Св. Николая, в Летооне и Ксантосе, Пинаре и Патаре, и вот теперь в Симене, словно они ждали какой-то догадки. Стены уходили, а они держались. Падали колонны, купола, своды, а апсиды, алтари и горние места восставали и восставали из обвалов, из терновника, песков и камышей, чтобы память могла скорее узнать их, не спутать в руинах с палестрами и гимнасиями, банями и языческими святилищами. Словно их держала высокая сила звучавшей здесь молитвы, память бескровной жертвы, немолчный хор незримой литургии. Время набрасывалось на них во всеоружии истории и беспамятства, но словно ангел с «мечом обращающимся» в последнюю минуту закрывал апсиду, ослепляя разрушителей. Стало быть, когда мы слабели и изменяли делу веры, молитва предшественников держала их, пока мы не вспомним себя и не пойдем дорогой отцов, которая всегда расстилается вперед.