Вот и Большая церковь служила по их изгнании единственно истинному Творцу всяческих. Человечество повзрослело, узнав Бога, но оно уже не могло и не должно было забывать свое детство, как не может забыть его любой из нас, ибо оно не отменяется, а только сменяется взрослостью, а там и старостью. Мы, словно матрешки, содержим в себе все возрасты.
И можем покаяться в неразумии детства или беспамятстве юности, но не можем сделать их не бывшими. Здесь в соседстве христианских и языческих храмов особенно очевидно, что античность не заблуждение, не злое язычество, подлежащее истреблению, а только человеческое утро, резвая младость, остаться в которой значит в безумии пытаться остановить время. Но и отринуть которую, не повредив душе, тоже нельзя, потому что и в красоте юности, тоже ведь созданной и посланной Богом, тоже есть назидание и подсказка: красота — родная сестра Истины и условие ее понимания. Этот скоро пролетевший день был тому хорошим подтверждением.
«Стена и заступление»
Рядом с Ксантосом — Пинара! Имя этого города ничего не говорит православному сердцу, пока оно не обратится к комментированному «Житию» св. Николая и не столкнется с проблемой, которая начиная с XVII века при каждом очередном издании «Жития» вынуждает агиографов оговариваться. Оказывается, святых Николаев было два в одной Ликии. Только «наш» жил при Константине Великом и гонителе Диолектиане в IV веке, а другой — при Юстиниане Великом в VI веке. И жития их так соединились в трудах переписчиков и народной памяти, что они стали одним человеком и одним Святителем и Чудотворцем. И хоть теперь и предпринимаются попытки разделить их и написать каждому отдельное житие, попытки эти важны науке, но совершенно напрасны для христианина, живущего преданием.
И мы не станем делить Святителей, а только обрадуемся этому новому знанию как дару, подтверждению мысли, что святые подлинно не умирают. И что столетие за столетием идет по земле Святитель Николай, меняя имена и «прописки» (Пинарский, Можайский, Великорецкий), но это все один — тот, первый, вышедший в дорогу в Мирах Ликийских и теперь уже не знающий остановки. Не зря, по одному из «Хождений», он проповедовал в Кесарии Филипповой, просвещал Армению, исцелял бесноватых в Апамии Сирийской и прокаженных на Кипре, в Риме встретил беса и победил его, молился в Александрии Египетской и только потом возвратился в Миры.
Вот мы и ехали навестить его в Пинаре, не обращая внимания на путеводитель, соблазнявший нас хорошо сохранившимся театром и руинами бань и одеона на акрополе, но ни словом не упоминавший о пинарском Святителе, который ходил в Миры собирать память о своем предшественнике по ликийской кафедре, а потом щедро делился с ним своим паломничеством в Иерусалим, своими плаваниями и чудесами, ибо они делали одно Христово дело.
*
Город умер. Добираться надо по осыпям, ухватываясь за кусты и с криком отдергивая руки, потому что кусты из одних шипов, кое-где увешанных клочьями шерсти пасущихся здесь овец и коз. Они здесь везде и на любой высоте. Агнцы «без порока» вертятся вокруг матерей, иногда как в Летооне или Ксантосе привязанных к капителям и обелискам аполлоновой поры. И здесь так хорошо слышно имя Христа как «доброго пастыря» и неоднократный призыв Спасителя к Петру: «Паси овец Моих», потому что словесные «овцы» нуждаются в пастыре больше бессловесных, иначе их начинают пасти жезлом железным и на месте храмов остаются мертвые камни и колючие кустарники в клочьях шерсти.
Мы насилу находим остатки апсид на дикой высоте над ущельем и можем только представить, как реяли здесь эти храмы, собирая весь город и таинственно сопрягая и на редкость сохранную чашу театра у подножия, и термитник могил в отвесной скале за спиною храмов — страшные соты, которые запечатывает трудолюбивая смерть. А как их вырубали в отвесной скале сосланные сюда из переполненного Ксантоса старики (молодая жизнь не хотела видеть, во что она превратится, и построила для стариков свой город, тем более им все равно пора было поближе к небу), как доставляли в скалу мертвых «жильцов», никакое воображение подсказать не может.
Но зато хорошо слышно слово Святителя, ободряющего доживающих век греков и ликийцев, не нужных родному Ксантосу, высоким словом о радости воскресения и о мире, где нет старости и смерти. Наш образ постоял и здесь, чтобы забвение не торопилось праздновать окончательную победу. А пока спускаешься к дороге, все не можешь оторвать глаз от неохватных, истерзанных возрастом, извитых жилами старых олив, которые для бывавших в Иерусалиме тотчас напомнят оливы Гефсиманского сада и молитву о Чаше, и сердце невольно поклонится этим сверстницам Гефсимании, а литературная мысль готовно подскажет, что, может быть, Святитель и привез их оттуда после иерусалимского паломничества, чтобы не забывать главного условия спасения: «Не Моя, но Твоя воля да будет».
И хоть реальная наша поездка шла другим порядком, но у воспоминания свои законы, своя карта и свои дороги. Мы все-таки едем в Патару, куда собирались накануне. И скоро улыбаемся тому, как жизнь заботится о чистоте сюжета. Едва успеваем добраться до Патары, поселиться в одном из пансионов и спуститься к чаю, как после двух-трех слов выясняется, что брат хозяйки нашего пансиона — мухтар этого города. Это не имя и не кличка, а название чиновничьей должности вроде мэра. И он ревнует к Мирам, что памятник Святителю стоит у них, тогда как родина его в Патаре, и лучше, чтобы он стоял здесь.
Мы забираемся узкой тесной улицей повыше, чтобы оглядеть город сверху. Зрелище печально — рассыпанные руины там и тут погибают без всякой связи в кустарнике, песках, тростнике наступающего залива. И посреди этой гибели особенно странны крепкий театр времен Адриана, с детства знакомый Святителю, и тоже виденная им триумфальная арка, рожденная в сотом году по рождестве Христове при деятельном Траяне, при котором Эпиктет проповедовал добродетель без воскресения, Тацит писал царственную историю, а Плиний основывал общественные библиотеки — и Бог христиан был им странен и чужд.
Как они считались там, на греческом Олимпе и римском форуме — боги и императоры, как чертили генеалогические деревья? Город, по свидетельству Плиния, был основан Патаром — сыном уже такого привычного нам в этой земле, так коротко знакомого Аполлона. Значит, внуком Зевса-Юпитера. А Адриан звал себя сыном Юпитера и, видно, не смущался, что внук опережал его на столетия. Только достраивал город как свой. И Траян оглядывался на громовержца вполне по-родственному, арка вон стоит как вчерашняя, и старик турок ведет через нее на длинных веревках овец пастись на соседнем пустыре, не поднимая глаз на торжественное шествие этого свидетельства бывших триумфов. Гранариум того же Адриана и той же руки, что в Андрияке, еще заметен в обступающих камышах. А вот византийская церковь, в которой мы еще пели с отцом Валентином тропарь Святителю в 2000 году, уже недоступна — заросла совсем. Как скрылась в камышах и воде еще несколько лет назад открытая церковь, поставленная на месте родительского дома Святителя. Мы сумеем протиснуться к ней и по камням пройти в алтарь, почти упираясь лицом в стену апсиды. И будет трудно сдержать острое волнение на минуту вернувшейся жизни, порвавшейся нити времени. Да и пространства тоже. Словно и не было никаких столетий, империй, войн, побед, поражений, страданий, а только вчера прошла эта прекрасная, благородная, пламенная, любящая жизнь, перечеркнувшая границу между земным и небесным.
И опять видишь бедную относительность наших мер и установлений. Стоят толстые бегемотовы стены терм Веспасиана и скамьи театра и одеона, высятся, рождаясь из скалы, камни величавого патарского маяка и Траянова гранариума, а наши духом укрепленные строения вот-вот станут землей, из которой рождены. Но мир живет и держится не циклопической гордостью, которая тешит одно эстетическое чувство, а святой, теряющей стены, но не теряющей силы бедностью и любовью. И она будет сиять над этим городом, даже когда падут и последние камни величия.