ровно мертвы лежат…
Мирава вынимала новые и новые горсти растертой в мелкую труху сон-травы, запасенной ранней весной, и бросала в объятия вихря; тот с готовностью подхватывал в невидимые руки, на невидимых крылах нес туда, куда ему указывало заклинающее слово. Русые волосы Миравы вились на ветру грозовой тучей.
Как и все женщины в семье, Мирава с детства умела сплетать заговорные слова. Но не любила этого делать: стоило ей начать, стоило подумать об острове Буяне, откуда берет начало все сущее на свете, как тут же этот остров раскрывался во всю шить где-то внутри нее и начинал расти, расти… Неслись через душу птицы – белые, серые, черные, птицы с человеческими лицами, с резкими голосами. А за ними являлся кто-то еще – огромный, как сыр-матёр-дуб. Этот кто-то помещался в нее, становился ею, заполнял ее всю, но оставался чем-то отдельным. Это было слишком страшно, и Мирава старалась даже не заглядывать туда, где жила эта тень. Она рассказывала о ней матери, но Огневида только качала головой и не могла посоветовать, как от этой тени отвязаться. Она, видно, знала, что это такое, и никогда не неволила старшую дочь к ворожбе.
Но сейчас Мирава охотно призвала ту тень – могучая и плотная, та откликнулась и встала за спиной. Ее руки двигали руками Миравы, ее сила посылала сон-траву и вещее слово в полет. Мирава не оглядывалась, но знала, что эта тень – точь-в-точь она сама. Сейчас она была того же роста, и так же вились волны ее волос, но видеть ее можно было, только стоя к ней спиной. Мирава не смогла бы объяснить этого, но было именно так: глядя в сторону костров на лугу, она одновременно видела ту, что стояла за спиной, а если бы повернулась к ней лицом, тень скрылась бы от глаз.
И лицо у этой тени было точь-в-точь как у Миравы.
Заточи их в семьдесят семь цепей,
Запри на семьдесят семь дверей,
На семьдесят семь замков,
На семьдесят семь крюков…
Сливаясь со своей тенью, Мирава росла и росла, делалась выше и выше. Вот она уже достает головой до неба и видит костры далеко внизу, будто угольки, будто искорки. Она видит, как огромный волк, величиной с грозовую тучу во все небо, разевает жадную пасть и хватает красное яблоко солнца; красный свет гаснет в его пасти, под небесным сводом разливается тьма и мертвящий холод. Она берет этот холод, собирает в охапку и бросает туда, где скачут и поют зловредные игрецы; они замирают, падают, засыпают глубоким мертвым сном. И будут спать, пока сам Перун не возьмет у дочери золотое копье, не разобьет тучу, не выпустит на волю солнце… Но это будет нескоро, спать им долго, очень долго…
А ты, Азар, Кадзахов сын, твое сердце вощаное,
Твои ноги глиняны, твои руки берестяны, твои жилы соломенны,
– шептала она, чувствуя, как из уст ее выходит мертвящий холод и несется над лугом, будто стрела.
Как воззрит на тебя красная девица, Перуница-Громовица,
Так одеревенеют твои берестяные руки,
Подкосятся глиняные ноги, растает вощаное сердце,
Поникнут соломенные жилы.
Черный уголь – в уста тебе, черный прах – в очи тебе,
Старая старуха Морена – на грудь тебе…
Мирава глубоко-глубоко вдохнула, будто втягивая в себя весь белый свет поднебесный. Потом осторожно выдохнула, возвращая его обратно. Она сделала что могла, и мир вокруг начал дрожать, как отражение в неспокойной воде, грозя треснуть и рассыпаться.
Лик девицы Перуницы в высоте начал меркнуть. На вид она была точь-в-точь как сама Мирава, и черные волосы, ничем не стесненные и не связанные, вились вокруг ее белого лица грозовым облаком.
Затворив ворота на остров Буян, Мирава выпустила из рук опустевший берестень, прижала ладони к лицу, зажмурила глаза. Дева Перуница скрылась в облачном чертоге, серая тень за спиной растаяла. Без нее на сердце стало легче, но появилось чувство беззащитности. В волнах русых волос, укрывавших ее почти до бедер, в сером кохуже на плечах, Мирава стояла за дубом, будто вышедшая наружу душа дерева, и потихоньку утверждалась в обычных пределах человеческого существа.
* * *
В шатре было совершенно темно, только через щель у полога виднелись красные отблески ближайшего костра. Заранка ничего не ела с утра и была очень голодна. Азар о ней позаботился: велел доставить к ней вареную утиную грудку и несколько блинов в деревянной миске, но у нее ком стоял в горле и на еду не хотелось смотреть. Иногда она подбиралась к щели и осторожно выглядывала, но убраться отсюда не было никакой возможности: шатер стоял в самой середине стана, со всех сторон горели костры, шумели люди. Крики, говор, пение утомили, и Заранка в темноте прилегла на кошмы, какие-то овчины и вотолы. Они лежали неровно, но вставать и поправлять их не было сил.
Она закрыла глаза, хотела позвать свою сестру Звездану и спросить совета, но будто провалилась. Во сне они шла вдвоем с Миравой по какому-то лугу, та тянула ее за руку, торопила. Заранка понимала, что надо спешить. Так они шли куда-то, потом она проснулась с мыслью, что надо уходить, но вязкий сон не отпускал, и снова ей виделось, как Мирава ведет ее за руку, оборачивается, торопит: скорее, скорее…
Когда она опять проснулась, снаружи было гораздо тише. И темнота показалась не такой плотной – неужели ночь прошла?
У полога послышалась возня. Заранка приподнялась и села. Полог сдвинулся, в шатер на четвереньках вполз Азар-тархан. Заранка забилась в дальний угол, свернулась на кошмах, надеясь, что он ее не отыщет; судя по его виду, ему сейчас было бы нелегко найти свою собственную голову. Даже стоя на четвереньках, он пошатывался.
Азар прополз немного вперед, полог за ним опустился. Тархан поднял голову и оглядел шатер, хмурясь, будто не помнил, что хотел здесь найти. Вот его мутный взгляд остановился на Заранке, он протянул к ней руку… но упал лицом вниз и так замер, с вытянутой вперед рукой.
Заранка подождала. Тархан не шевелился. Донеслось легкое сипение, потом оно перешло в похрапывание. Видно, всю ночь с вечера угощаться пивом и медом вперемешку не по силам даже тарханам. Теперь им владел тяжелый, мертвящий пьяный сон («пьян домертва», говорила о таких мать), не оставлявший места для