Она чувствует, что стоящая подле нее Тильда читает письмо, и хотя Мари так и подмывает швырнуть пергамент в огонь, она не прячет его от приорессы.
Неужели Папа наложил на нас интердикт, спрашивает приоресса с отчаянной решимостью.
На всю Англетерру, да. Но монастырям разрешается проводить богослужения, отвечает Мари, точно это все объясняет.
Тильда садится и медленно опускает голову на стол. Мари ждет. Слышен скрежет щетки внизу, пение служанки. Приоресса не шелохнется.
Я пастырь всех душ обители, наконец произносит Мари. Я мать, я защищаю и окормляю всех наших сестер, служанок, вилланок. Мы вместе и ни от кого не зависим.
Вы все-таки не глава церкви, отвечает Тильда, стол приглушает ее голос.
С точки зрения иерархии – возможно. Но праведные сестры в смирении и кротости своей ближе всех к руке Божьей. А наша обитель слывет самой благочестивой в здешних краях. И если есть у нее заступница в мире дольнем, то это я, говорит Мари. Ergo, я не признаю анафемы.
Вам это явили в видении, спрашивает Тильда, подняв голову со стола, на добром и робком лице ее написана такая ярость, что у Мари екает сердце. Нет? На этот раз без видения? Тогда, наверное, вы говорите неправду.
Правду, возражает Мари. Я никогда еще ни в чем не была так уверена.
Тильда со вздохом вновь опускает голову на стол. Что ж, пусть будет как будет, но у всех монахинь в миру остаются близкие, и они пострадают от интердикта. По крайней мере сестры должны знать, что близкие их страдают.
Мари с ликованием понимает, что победила, Тильда не станет чинить ей препятствия, и хотя монахини узнают об интердикте, черная папская туча, накрывшая великий остров, минует их, они останутся в теплом сиянии заботы Мари, одни, вместе.
Но смерть, как всегда, отбирает у Мари даже эту победу.
Аста сунула руку в механизм насоса в коровнике, и поселившаяся там крыса тяпнула ее за большой палец. Вот те на, подумала Аста, озирая укус со злостью, которую чувствовала, если события дня развивались не по намеченному. И продолжала работать, несмотря на укус. Но через неделю изо рта у осунувшейся бедняжки текут слюни и пена, Аста таращит глаза, высовывает язык, распухший и почерневший от мучительной жажды, твердит, что ее оседлал сам дьявол; вскоре она умирает. Мари со слезами готовит к погребению тело: колени усопшей сведены, ступни широко расставлены.
Потом убегает служанка, недовольная тем, что в обители только женщины, убегает ночью, прихватив большую голову сыра и лучшие алтарные одеяния, расшитые жемчугом. Несколько месяцев спустя ее обнаружат в узком проходе лабиринта – ворох грязной одежды и обглоданных костей: скорее всего, беглянка скончалась от страха и одиночества. Сыр сгинул в глотках диких зверей, утек в землю, но алтарные одеяния как новые. Чудо, говорят служанки, хоть Мари и слышит кое-чьи перешептывания: никакое это не чудо, а просто аббатиса наложила на девицу проклятие за то, что та украла священное облачение.
А однажды в летнее утро, когда сгущаются тучи, сестра Гита теряет рассудок и вместо святой Луции, держащей свои глаза, рисует на рукописи дерево, и яблоки на нем не яблоки, не бабочки, а разверстые срамные губы. И когда напряжение, копившееся весь день, разряжается сильной грозой – ветер визжит и воет, гром гремит, черное небо ревет, – полоумная монахиня, приплясывая, мчится в овчарню, и ее убивает молния: ударила в голову, оставив круглую черную дырочку, и вышла из левой пятки.
Мари сама обмывает жилистое тело Гиты. Как скучно будет в аббатстве без сумасшедшей монахини, оно лишится и красок, и прелести. Рот Гите она не зашивает. Оставит эти синие зубы весело скалиться смерти.
Но красота похорон и голоса монахинь утешают Мари.
Подумать только: вся ненависть, в юности копившаяся в душе Мари, под воздействием времени обратилась в любовь.
Ибо община их драгоценна, в ней найдется место и безумнейшим, и брошенным, и трудным, в этой замкнутости хватит любви даже тем, кто любви не достоин. Какой короткой и одинокой оказалась бы жизнь Гиты в миру, парии, затерянной среди жестоких людей. Насколько меньше красоты удалось бы ей принести в эту сложную греховную жизнь, не будь рядом сестер, так любивших ее.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Эта тихая жизнь, этот труд хорош, и хорош весьма, размышляет Мари. И удивляется, почему прежде они вызывали у нее такое ожесточение.
Год 1212-й. Мари семьдесят один.
Англия вот уже много лет изнывает под бременем папского интердикта. Страдают христиане, обитающие не в аббатстве.
Шпионки Мари при дворе сообщают из Лондона, что по всей Европе родители покупают своим отпрыскам крепкие башмаки и одежду, кладут в мешок колбасу, сыр и хлеб и отправляют невинных детей в крестовый поход на Святую землю. Мари представляет, как поток невинных детей хлынет в Утремер, представляет себе их муки: дети собьются с пути, будут голодать, их украдут, отдадут в рабство, они утонут. А дома родители будут радоваться своей счастливой жертве, уверенные в том, что, отправив дитя в поход, обеспечили себе место в раю.
Некогда Мари считала крестовый поход воплощенным кулаком Бога. Теперь она понимает, что это позор, порожденный алчностью и надмением.
Мари трясется от гнева. Откладывает письмо, собирается рассказать о нем Тильде, та к зрелым годам завела привычку посматривать на всех косо. Но за дверью слышится голос, Тильда вскакивает и выбегает. Года и Мари переглядываются. Мари молча перечитывает письмо, как вдруг дверь открывается, и входит приоресса рука об руку со старухой.
Вот, матушка, произносит Тильда и, к удивлению Мари, улыбается во весь рот, это наша новая пансионерка.
Мари смотрит на старуху. Они явно знакомы. Наверное, это облатка, которая не приняла постриг, вышла замуж, но на склоне лет вернулась сюда. Наверное, девицей она воспитывалась у них, составила выгодную партию и вот теперь решила поселиться в обители. На старухе простое темное платье, но ткань дорогая, подол и корсаж украшены изящной вышивкой.
Старуха улыбается, выдыхает имя Мари, морщинистые щеки ее все в ямочках. Мари медленно поднимается.
Не то чтобы слой прожитых лет осыпается с этой древней старицы – крупные мочки, набрякшие веки, – но на том месте, где она стоит, Мари видит златовласую Цецилию, свою первую подругу, круглую, грубую, любящую. В едином облике девочка из воспоминаний и старуха во плоти протягивают руки к Мари.
Та немеет – впервые на своей памяти.
Я вернулась к тебе, говорит Цецилия. Наконец-то. Как обещала. Три мужа, каждый следующий богаче предыдущего, но хватит с меня мужей. Детей нет, денег куча, отдаю обители за постой. Цецилия вернулась заботиться о Мари.
И за все это время ни разу не написала, наконец произносит Мари. Я думала, ты умерла.
Сама виновата, отвечает Цецилия, глупая ты девчонка, ты научила меня только читать, но не писать. Цецилия плачет от радости.
Все это устроила приоресса Тильда, поясняет Цецилия. Тильда говорит, что уже приготовила покои для Цецилии. Но старая служанка не желает жить в них, она велит своей служанке отнести вещи в покои Мари. Та не возражает. Только держит подругу за руки и удивленно смеется.
Прочим монахиням Тильда строго, чтобы предупредить сплетни, сообщает, что новая пансионерка и Мари в детстве были как сестры. А может, она говорит это, чтобы успокоить неловкость, растущую в душе.
И в эти славные последние месяцы Цецилия вновь согревает кости Мари в постели.
8
Скорейшее из моих видений явилось мне, пишет Мари в дневнике. Из всех видений, дарованных мне Пресвятою Девой, это девятнадцатое и самое сладостное, ибо, получив его, я поняла, что оно станет последним.
Я прожила семьдесят с лишком лет и стара есмь, я как дряхлое древо в саду, его узловатый ствол весной пускает почки и цветы, но вся сладость соков его совокупляется в скудных осенних плодах.
Когда мне явилось видение, мы молились в часовне. Монахини пели восьмой псалом… луна и звезды, которые Ты поставил… как вдруг меж одним и другим словом странный огнь коснулся моей кожи, и перед взором моим предстало начало мира.