слов и от их абсурдности.
И без того печальное папино лицо исказилось в мрачной гримасе, выражающей одновременно разочарование, сожаление и стыд. Он уставился на свою кружку с кофе и обхватил ее обеими мозолистыми ладонями, как будто ему необходимо было ухватиться за что‐нибудь прочное.
– Похоже на то, – сказал папа и больше о смерти Уилсона Муна за всю свою жизнь не произнес ни слова.
Я так и не узнала, догадывался ли он и о том, что Уил был моим любовником и причиной моего ухода из дома. Мне хотелось рассказать папе о том, что у него есть внук, прекрасный маленький мальчик, но так и не решилась произнести это вслух.
– А Огден? – вместо этого спросила я.
Папа в ответ только прокряхтел и отмахнулся от вопроса вилкой. И я поняла, что лучше эту тему не поднимать.
В ту ночь папа начал кашлять кровью. Пока мы с ним мыли посуду после ужина, клокочущие приступы терзали его все сильнее. Каждый раз, когда подступал кашель, он отворачивался от меня, а потом снова возвращался к раковине, как будто надеялся, что я ничего не заметила. Когда со всеми вечерними делами на ферме было покончено, отец едва успевал вдохнуть между приступами. От моего предложения привести доктора Бернета отказался и рано лег спать.
Всю ночь его кашель разрывал черную тишину между нашими спальнями. Когда приступы стали уже настолько сильными и беспрерывными, что слушать их больше было невозможно, я постучалась к нему и вошла. Отец сидел в луже бледного прикроватного света и сплевывал в миску кровавую слизь.
– Папочка, – произнесла я тихо, не в состоянии скрыть жалость и потрясение.
Он взглянул на меня глазами животного, которое знает, что конец близок, – одновременно испуганно и безропотно, а потом снова опустил взгляд в миску и стал дожидаться следующего приступа. В своей ночной рубахе он казался таким худым и маленьким, что его можно было принять за ребенка. Я шагнула к его постели, но он поднял руку, требуя, чтобы я остановилась.
– Папочка, давай я тебе помогу, – взмолилась я.
– Тут уж ничего не поделаешь, – хрипло произнес он. – А ну марш в постель.
Остаток этой долгой ночи я лежала без сна и все слушала, как он страдает. Теперь, когда у меня не осталось сына, отец был последним человеком на земле, с которым я была в родстве. Казалось, с каждым вырывающимся из его горла хрипом все сильнее перетирается последняя ниточка моей семьи. Когда в своем укрытии в горах Биг-Блю я представляла себе нашу далекую ферму, я полагала, что там, внизу, жизнь протекает по‐прежнему. Как же я ошибалась. Неизменными остались лишь персики, а все прочее пришло в упадок, и, вернувшись, я обнаружила дома еще более неузнаваемые останки того, чем была когда‐то наша семья. Я всегда полагала, что ферму держат на своих могучих плечах мужчины. Мне никогда не приходило в голову, что я сама была для этого дома больше, чем просто кухарка и подсобная работница, что в какой‐то момент я сама стала сердцем нашей семьи и фермы. И теперь, когда папа угасал, кроме меня и сада здесь больше вообще ничего не оставалось.
Несколько недель спустя, в горячечном забытье, когда легкие его уже почти отказали, отец сказал мне, что с длинными волосами, собранными в пучок на затылке, я стала очень похожа на мать, – и это были чуть ли не последние его слова.
– Она была красавицей, – добавил он с несвойственной ему мечтательностью, погружаясь в воспоминания о своей потерянной любви и попутно намекая на то, что меня он тоже считает красивой.
Отец то проваливался в сон, то снова просыпался, и все это время я держала его за руку, наслаждаясь тем, как его пальцы переплетаются с моими, и стараясь навсегда запомнить каждое пятнышко на его руке, каждую складку и каждую узловатую костяшку.
Глава шестнадцатая
1949–1954
Папа умер в субботу после того, как был собран и развезен по заказчикам последний урожай. Казалось, он все тщательно спланировал: в первое утро, когда температура упала ниже нуля, поденщики сняли с деревьев все персики, какие оставались, и папа не смог подняться с постели.
Я сидела у его изголовья, Рыбак степенно свернулся у моих ног и грустно не мигая смотрел на отца. Когда я протянула руку, чтобы еще раз коснуться его на прощанье, я была изумлена тем, что человеческая ладонь может быть настолько холодной.
На папины похороны, проходившие под невозможно синим осенним небом, явились чуть ли не все жители Айолы. После, когда люди собрались у нас в доме поесть и выразить почтение памяти отца, я узнала от шерифа Лайла, что папа сам сдал Сета властям. Не имея веских доказательств, арестовать его Лайл не мог, но заверил и Сета, и Форреста Дэвиса, что, если те останутся в городе, им не избежать неприятностей. Оба поехали на родстере Сета в Калифорнию, “увозя свою проделку с собой”, как выразился Лайл.
– Гореть им в аду за такую проделку, – процедила я сквозь стиснутые зубы.
Лайл скорбно кивнул, глядя на меня пытливо и виновато. Я видела, что он хотел бы о многом меня спросить, но из вежливости сдерживается.
– Вам следует знать, что папа с тех пор вас все время искал, каждый божий день. Ездил на грузовике в Ганнисон, в Сапинеро и Себоллу, поднимался верхом на Авеле в горы, – говорил он и только двигал еду по тарелке, но ничего не ел. – Думаю, он рассчитывал, что вы вернетесь домой, если узнаете, что Сет уехал. Просил меня не прекращать поиски.
Я попыталась осознать эту информацию и задумалась над тем, много ли было известно папе и не тогда ли, блуждая по горам, он заработал свой кашель, который со временем усилился и разрушил его легкие, и не я ли стала причиной смерти собственного отца, как когда‐то стала причиной смерти Уила.
– Может, и вернулась бы, – сухо ответила я.
Такая альтернатива тому, как я поступила со своим ребенком – как с какой‐нибудь ненужной вещью, – просто не приходила мне в голову, и теперь в горле стало нестерпимо больно – будто я проглотила целый рой ос. Как жаль, что я не верила в преданность отца. Но теперь было уже слишком поздно – я не могла ни поблагодарить его, ни уж тем более принести домой его внука.
– Он даже попросил меня переместить вашего дядю, – продолжал Лайл.
– Переместить? – спросила я, не понимая, как это слово соотносится