Аванпосты переругивались друг с другом, газета переругивалась с газетой, и все вместе живо походило на свару двух кумушек, на семейный скандал, поскольку обе стороны чувствовали себя братьями, одним народом.
И разве отчасти война не была для них спектаклем, развлечением? С ее помощью они обогащали свою жизнь новыми событиями, она была для них чем-то наподобие игры, скрытый ужас которой, как правило, никто не замечал. Для многих она была предлогом избавиться от обязанностей по хозяйству.
Был среди карлистов некто, кого осажденные называли «доброхотом», некая личность, которая, находясь в аванпостах, подавала противнику здравые советы, предупреждала, чтобы они не выходили из укрытий, на свой лад ободряла их.
Когда кому-нибудь случалось выразить сомнение в том, чем же все это закончится, дон Эпифанио, достав из кармана маленькую книжечку, зачитывал вслух:
– Статья двадцать четвертая гласит: каждый доброволец «должен полагаться на собственную дисциплинированность, обеспечивающую окончательную победу, в неизбежности которой он должен быть уверен; находясь в рядах своего подразделения, он обязан неукоснительно выполнять приказы командира, ведя быстрый и прицельный огонь по противнику и бесстрашно атакуя его с помощью холодного оружия в случае отдания соответствующего приказа…» Так что – будьте уверены!
На войне в человеке обнаруживаются единоутробные братья – ребенок и дикарь.
Дон Хуан, не жалея красноречия, призывал выделить городу экономические средства, чтобы предотвратить возможный голод, а приятели подшучивали над ним, называя его Бастиа. По ночам, стоя в карауле и одиноко следя за полетом бомб, дон Хуан думал о медленном угасании печальной спутницы его обыденной жизни, той, которая делила с ним досужие часы.
Дон Эпифанио между тем стремился хоть как-то развлечь больную, рассказывая смешные истории, случавшиеся в караулах, стараясь протянуть спасительную соломинку этой душе, медленно погружавшейся во мрак.
– Ну как там насчет дымов? – спрашивала больная с печальной улыбкой.
– По-разному; такие есть неверующие, что не поверят, что перед ними дерево, пока голову об него не расшибут, а у других такая вера, что все им мерещатся бои да раненые. Вчера один американец жаловался, что нет-де в обсерватории такой изогнутой подзорной трубы, чтобы посмотреть, что за горами делается.
Но все это лишь угнетало бедную сеньору. Известие о том, что в горах десятого марта выпал снег, глубоко ее опечалило.
Батальон Игнасио стоял в лиге от Бильбао. За время болезни он много передумал, вспоминая свои походные впечатления, которые преобразовывались в нем в болезненное чувство покорности, чередовавшееся с приступами жадной, страстной надежды. Жизнь в батальоне была для него невыносима, и несносен был ему капитан, его старинный приятель, который старался держаться от него на расстоянии, причем чем более оправданным казалось такое поведение, тем больше оно раздражало Игнасио. Оправданным? Нет, таким же неоправданным, как вся та дисциплина, против которой он восставал. Дисциплину не выдумывают, она является в армии традицией, которой подчиняется каждый солдат, занимая опустевшее место своего предшественника в рядах единого большого и уже до него существовавшего организма. Здесь же они сами создали свою армию, стали ее первоосновой, – так почему же он должен быть сержантом, а его старый приятель – капитаном? Чем была вся карлистская армия, как не одной большой компанией, где все знали друг друга?
Кроме того, осада оказывалась плохо скрытой комедией. Парни, которые ее вели, почти все бискайцы, пропускали в город контрабандную провизию, если надо было оказать услугу родственнику, хозяину или знакомому. Поскольку у них были излишки мяса, они по ночам торговали им в доме, где располагался один из аванпостов и где его покупали у них солдаты противника, днем располагавшиеся в том же доме.
Распущенность эта перемежалась вспышками неуместной, ненужной строгости, когда вдруг отдавался приказ открывать огонь по любому человеку, движущемуся со стороны неприятельских позиций. С болью вспоминал Игнасио о том, как однажды на его глазах нескольких барышень, хотевших выйти из осажденного города, заставили вернуться обратно. «Лишь бы навредить, – думал он, – только чтобы навредить». И действительно, это было то грубое удовольствие, которое испытывает сильный, чувствуя свою власть над слабым, то глупое упрямое желание отдавать приказы, которое дает возможность ничтожеству с удовлетворением почувствовать собственную значимость.
Никогда, казалось Игнасио, он так не любил родной город, как сейчас, видя, как бесславно и бессмысленно тот страдает. А о штурме не было и речи! Однажды ночью наваррские батальоны переправились через бухту, чтобы закрепиться на другом берегу, но были отозваны по приказу маркиза де Вальдеспины, который, как поговаривали, боялся, что это не понравится бискайцам. Среди бискайцев, в свою очередь, поговаривали о том, что пора перейти к серьезным, решающим действиям, в то время как там, наверху, с детски наивной серьезностью продолжали разрабатывать план медленной и постепенной осады, осады по-немецки. Война должна была вестись строго и правильно, по последней моде.
Карлистским оркестрам, игравшим побудку, отвечали залпы с городских укреплений; потом играли Пититу, а в аванпостах между тем начиналась словесная перепалка.
Наибольшее веселье царило в лагере осаждающих по воскресеньям. Крестьяне отправлялись на гулянья в окрестные горы; по дороге от Дуранго до предместий Бильбао устраивались гонки экипажей. Многие, в том числе священники и дамы, устраивали пикники, крестьяне несли мешки, полные провизии, – словом, у каждого, как писала «Ла-Гэрра», в такие дни была припасена ложка к обеду. Ничего, мы вам еще покажем! И, как правило, по воскресеньям городские мортиры стреляли без передышки, лишь потешая публику, от души веселившуюся над разгневанной газетой и отпускавшей шуточки по поводу того, что «настанет день, когда в скорбь обратится ваша радость и в слезы – ваш смех, о несчастные!»
– Эта грязная газетенка, – восклицал один из священников, откусывая смачный кусок копченого языка, – совершенно серьезно пишет, что их духовник – сам Всевышний… Да, совсем у них, похоже, мозги набекрень съехали… Протестанты да и только!..
Праздничный вид этих людей выводил Игнасио из себя, ему хотелось расстрелять их в упор. Превратить войну в забаву, а обстрел города – в театр!
Как-то вечером с одного из тех отрогов, куда он забирался по выходным еще во времена своего конторского сидения, Игнасио услышал долетавший из города приглушенный звон колоколов, широко разносившийся и гаснувший у его ног. Обретя язык в этом металлическом звуке, родной город жаловался ему теперь – голосом, которым он, возможно, когда-нибудь скажет Игнасио последнее «прощай», голосом, которым он когда-то впервые приветствовал его и которым он будет торжественно греметь, встречая его победное шествие по своим улицам. Сколько образов и мыслей вызвала в нем своим жалобным гулом звучная бронза! Гладя на облачка дыма и пыли, поднимавшиеся в местах разрыва бомб, он думал: «Ну разве это не детство? Чем не мальчишеская перестрелка?… А что-то сейчас делает она? Сидит в лавке, забившись в угол, или шепчется с другим… откуда знать? И все они там, сбившиеся в кучу, обо всем позабывшие от страха, и жить-то им, быть может, осталось недолго… Какая глупость!.. Почему она не уехала вместе с матерью?… Снова взрыв! Бывают же такие родители!.. Неужели она нас ненавидит?… Прямо туда пролетела!.. Да, вон и дымок показался… Что там сейчас?… Если мы возьмем город… Ах, если возьмем, тогда!..» И он старался отогнать картины жестокостей другими, более чистыми и ясными. «Ничего нет хуже победителей… Но я защищу ее семью, ни один волос не упадет с их голов. Бедный дон Хуан! А потом повстречаемся и с Энрикито, еще помнит небось, как я ему нос на улице расквасил». И ему виделось, как она, плача, припадает к груди победителя, а он, могучий и сильный, не дает ее в обиду, и где-то в глубине, за всем этим, маячили тени Флореса и Бланкифлор.
Пятнадцатого марта, когда вражеские мортиры вновь замолчали, в городе оживленно обсуждали взятие в плен тридцати одного карабинера, которые, находясь в аванпосте, преждевременно открыли стрельбу, а истратив все патроны, когда им пригрозили поджечь дом, где они укрывались, трусливо сдались.
– Все они такие! – пробормотал дон Хуан, которому как-то уже пришлось столкнуться с карабинерами по делу о контрабанде.
Это были горе-вояки, служившие за жалованье, злополучные наемники, готовые на все, лишь бы, пользуясь военным временем, подкормить своих детишек.
Любое событие давало повод к бесконечным толкам; в ограниченном поле зрения оторванного от мира города все воспринималось живее и ярче.